Чудной малый восседал на муле — необычное зрелище для английской охоты; да и без мула всё в нём выглядело странно: синевато-серые бриджи, бледное лицо, бледные глаза и ещё более бледный стриженый череп (его парик и шляпа были приторочены к седлу) и то, как он вгрызался в кусок хлеба, натёртый чесноком. Он громко обращался к своему приятелю, в котором доктор Вайнинг признал нового нанимателя Мэлбери-Лодж:
— Я скажу тебе, что это такое, Джек, — говорил он. — Вот послушай…
— Вы, сэр! Вы, на муле! — раздался разгневанный голос старого мистера Сэвила. — Может, вы всё-таки дадите этим чёртовым собакам заняться делом? А? А? Мы что, в какой-нибудь чёртовой кофейне? Я вас спрашиваю, вам тут что — дискуссионный клуб, гром его разрази?
Капитан Обри с повинным выражением лица поджал губы и заставил свою лошадь пройти те двадцать ярдов, что отделяли его от Стивена.
— Скажешь мне потом, Стивен, — произнёс он негромко, увлекая друга в обход зарослей подальше от глаз хозяина собак. — Вот найдут они свою лису, тогда и скажешь.
Повинное выражение не выглядело естественным на лице Джека Обри, которое в такую погоду приобрело цвет его красной куртки, и как только они оказались там, где кустарник прикрыл их от ветра, к нему вернулось его обычное выражение — открытой приветливости и готовности её выразить. Он уставился в заросли дрока, где колебания и треск веток отмечали перемещение своры.
— Лису ищут, что ли? — спросил Стивен Мэтьюрин, будто более привычной дичью в Англии были гиппогрифы, и снова впал в глубокую задумчивость, медленно пощипывая губами хлеб.
Ветер продувал весь длинный склон; по небу проплывали редкие облака. Время от времени гонтер Джека настораживал уши. Недавнее приобретение — крепко сложенный гнедой, как раз под джековы шестнадцать стоунов[4]. Но охота его не слишком занимала, и, как многие другие мерины, большую часть времени он проводил в печальных размышлениях по поводу утерянных причиндалов — в общем, недовольная лошадь. Если бы те настроения, которые сменяли одно другое в его голове, приняли словесную форму, они текли бы так: «Слишком тяжёл — слишком сильно сдвигается вперёд, когда мы прыгаем через изгородь — далековато я его уже увёз, для одного-то дня — надо бы от него избавиться, посмотрим, что тут можно сделать. Я чую кобылу! Кобыла! О!...» — Раздувшиеся ноздри гнедого затрепетали, он топнул копытом.
Обернувшись, Джек заметил, что на поле появились новые лица. Девушка и грум быстро ехали по краю пашни — грум сидел на коренастом кобе[5], а дама — на красивой породистой кобылке рыжей масти. Когда они подъехали к изгороди, отделявшей поле от склона, грум галопом поскакал к калитке, намереваясь открыть её, но девушка направила свою кобылу прямо на изгородь и изящно преодолела её как раз в тот момент, когда в зарослях раздался скулёж и затем многообещающее раскатистое рычание.
Шум стих: молодая гончая выскочила из зарослей и уставилась в белый свет. Стивен Мэтьюрин выдвинулся из-за густо переплетённого кустарника, чтобы проследить за полётом сокола высоко над головой; при виде мула рыжая кобыла загарцевала, мелькая белыми чулками и мотая головой.
— Прекрати, ах ты... — сказала девушка ясным и чистым голосом. Джек никогда раньше не слышал, чтобы девушки так выражались, и с интересом обернулся посмотреть на неё. Она пыталась управиться с кобылой, но через миг перехватила его взгляд и нахмурилась. Он отвернулся, улыбнувшись, потому что она была очень хорошенькой — вообще-то даже красивой, с разгоревшимся лицом и прямой осанкой, и сидела на лошади с бессознательной грацией мичмана на румпеле в неспокойном море. У неё были чёрные волосы и синие глаза; негодующее выражение лица выглядело немного комично и в то же время трогательно в таком изящном создании. На ней была потёртая синяя амазонка с белыми манжетами и отворотами, вроде флотского лейтенантского мундира, а наряд увенчивала щегольская треуголка с изогнутым страусовым пером. Каким-то хитроумным способом — может быть, с помощью гребёнки — ей удалось убрать волосы под шляпу так, что на виду осталось одно ухо; и это совершенное ушко, которое Джек рассматривал, покуда кобыла пятилась к нему, было розовым, словно…
— Вон она, эта их лиса, — будничным тоном заметил Стивен. — Лиса, о которой мы столько слышали. Хотя на самом деле это лис, конечно.
Лиса цвета осенних листьев быстро скользнула по впадине в земле и припустила мимо них в сторону пашни; настороженные уши лошадей и мула повернулись вслед за ней, как флюгеры. Когда лиса достаточно отдалилась, Джек привстал в стременах и, придерживая шляпу, крикнул «Эй!» голосом, способным заглушить шторм. Крик привлёк внимание скакавшего неподалеку пикёра, его рог задудел, и отовсюду из зарослей дрока повыскакивали собаки. Они учуяли след во впадине и кинулись вперёд с восхитительным лаем, просочились сквозь ограду и были уже на полпути по непаханной стерне — плотно сбитая стая, прямо как оркестр — и пикёр с ними. Поле вокруг зарослей зашумело; кто-то открыл ворота, и некоторое время всадники нетерпеливо толклись перед ними, чтобы проехать, поскольку на склоне здесь был чертовски неудобный уступ. Джек придержал коня, не желая рисковать — первый раз в незнакомой местности, но сердце его стучало боевую тревогу и командовало «бегом марш», и он уже выбрался из толпы, как только представилась такая возможность.
Джек страстно любил охоту на лис; он обожал погоню, от самого первого сигнала рога до едкого запаха растерзанной лисы; но, несмотря на несколько вынужденных перерывов в силу отсутствия корабля, две трети жизни он провёл в море — и охотничьи навыки его были совсем не такими, какими он их воображал.
В воротах по-прежнему была давка, и не было ни одного шанса прорваться в поле до того, как свора окажется уже на следующем. Джек развернул мерина, крикнул «Давай, Стивен» и направил его на изгородь. Краем глаза он отметил рыжее пятно, мелькнувшее между его другом и толпой в воротах. Когда гонтер прыгнул, Джек обернулся, чтобы посмотреть, как девушка возьмёт барьер, и мерин мгновенно почувствовал перемещение веса. Он высоко взвился над изгородью, приземлился, опустив голову, и, хитро крутанув загривком и поддав задом, сбросил седока.
Это не было падением. Это было медленное, позорное сползание по скользкой холке: Джек уцепился было рукой за гриву, но лошадь теперь стала хозяином положения, и через двадцать ярдов седло опустело.
Удовлетворение мерина, однако, было недолгим. Сапог Джека застрял в стремени; высвободиться он не мог, и его тяжелое тело рывками волочилось возле бока мерина, рыча и ругаясь на чём свет стоит. Гонтер начал пугаться, терять голову, фыркать, дико коситься назад и побежал всё быстрее и быстрее по тёмным бороздам, немилосердно усеянным острыми камнями.
Пахарь оставил своих быков и, спотыкаясь, побежал вверх по склону, размахивая стрекалом; высокий молодой человек в зелёной куртке, из пеших охотников, закричал «Эй, эй» и бросился к лошади Джека, раскинув руки; мул, оставшийся последним на опустевшем поле, повернул и побежал странным аллюром, припадая к земле, наперерез мерину. Он обогнал людей, пересёк путь мерина и резко остановился, приняв на себя удар. Стивен молодецки соскочил с седла, схватил поводья и дожидался, пока не приковыляли Зелёная Куртка и пахарь.
Оставленные на середине борозды быки так возбудились от всей этой суматохи, что сами уже были готовы рвануть, куда глаза глядят. Но прежде чем они решились, всё уже закончилось. Пахарь вёл пристыженного мерина к краю поля, в то время как двое других поддерживали его седока с ободранной и окровавленной головой, с серьёзным видом слушая его объяснения. Мул брёл позади.
Мейпс-Корт был исключительно женской обителью — ни одного мужчины, кроме дворецкого и грума. Миссис Уильямс была женщиной — в силу естественного порядка вещей; но всё женское было в ней настолько преувеличенным и всеобъемлющим, что она оказалась почти лишена каких-то личных черт. К тому же она была простецкой женщиной, хотя её семья обладала кое-каким влиянием в округе и обосновалась здесь ещё со времен короля Вильгельма Оранского.
Было также сложно обнаружить какую-нибудь связь или фамильное сходство между ней и её дочерьми и племянницей, из которых и состояла её семья. Впрочем, фамильное сходство в этом доме никого особо не заботило — потемневшие портреты явно были куплены на аукционах, и хотя все её три дочери выросли вместе, в окружении одних и тех же людей, в одинаковой атмосфере надлежащего почитания богатства и статуса, а также вечного раздражения, которое не требовало причины для своего существования, но всегда было готово найти таковую за очень короткое время (горничную, надевшую в воскресенье серебряные украшения, обсуждали потом всю неделю), они были несхожи как характерами, так и внешне.
София, старшая, была высокой девушкой с широко расставленными серыми глазами, высоким гладким лбом и чудесно мягким выражением лица; с мягкими пушистыми волосами, ближе к золотистому цвету, и прекрасным цветом лица. Она была сдержанным созданием и жила больше какими-то своими мечтами, суть которых не поверяла никому. Возможно, именно бездумное благочестие матери рано внушило ей отвращение к взрослой жизни; но так или иначе, она выглядела гораздо моложе своих двадцати семи лет. Однако в этом не было ни притворства, ни кокетства: скорее, что-то неземное или священное. Ифигения перед письмом[6]. Ею восхищались, она всегда была элегантна, а будучи в настроении, выглядела довольно хорошенькой. Говорила она мало и в обществе, и дома, но была способна на неожиданно меткое замечание, реплику, которая обнаруживала в ней гораздо большую образованность и способность к рассуждению, чем можно ожидать от деревенского образования и безмятежной провинциальной жизни. Замечания такого рода обладают куда большей силой, будучи высказанными особой очень сдержанной, спокойной и даже немного сонной; это изумляло мужчин, которые знали её не слишком хорошо и болтали, не слишком заботясь о смысле произносимого, в полной уверенности в умственном превосходстве своего пола. Они смутно осознавали некую скрытую силу и связывали это с иногда возникавшим на её лице выражением тайной радости, удовольствия от чего-то, чем она предпочитала ни с кем не делиться.