— Это всё враньё! — закричал Роджерс, явно до сих пор ужасно разгневанный.
-...собственности Эвана Эванса, командира орудия...
— Это всё враньё!
— Когда ему было вежливо предложено проследовать на корму...
— Всё враньё, враньё! — кричал Роджерс.
— Тихо там! — прикрикнул Джек. — Тебе дадут слово, Роджерс. Продолжайте, Браун.
— А когда до его сведения было доведено, что у меня есть информация, которая привела меня к заключению, что эта голова действительно находится у него, и ему было вежливо предложено проследовать на корму и удостоверить истинность утверждений Эвана Эванса, командира орудия вахты левого борта, — продолжал старшина корабельной полиции, покосившись на Роджерса, — будучи в подпитии, выкрикнул несколько неуважительных выражений и попытался укрыться в парусной кладовой.
— Всё враньё.
— Придя в раздражённое состояние, угрожал насилием по отношению к Баттону, Менхассету и Маттону, матросам первого класса.
— Это всё враньё! — закричал Роджерс, вне себя от негодования. — Всё враньё.
— Ну, а что же случилось на самом деле? — спросил Джек. — Расскажи теперь ты.
— Я расскажу, ваша честь, — сказал Роджерс, озираясь по сторонам, бледный и дрожащий от ярости. — Как на духу. Старшина полиции приходит на бак — я это, там прикорнул, моя вахта внизу — пинает меня башмаком в задницу, прошу прощения, сэр, и говорит: «Востри коньки, Джордж, конец тебе.» А я встаю и говорю: «Мне на тебя плевать, Джо Браун, и на эту мелкую долбаную шлюшку Эванса». Это не вам в обиду, ваша честь, это всё как на духу, просто показать вашей чести всё его враньё, со всеми его «удостоверить истинность». Это всё враньё.
Похоже, что в этой версии была доля правды; но за ней последовал беспорядочный обмен мнениями, кто кого пнул и в какой части корабля, с противоречивыми свидетельствами Баттона, Менхассета и Маттона и замечаниями по этому поводу; и казалось, что главный предмет разбирательства затеряется в дискуссии о том, кто кому одолжил два доллара в море Банда и так и не получил долг обратно — ни грогом, ни табаком, ни в какой иной форме.
— Так что насчёт обезьяньей головы? — спросил Джек.
— Вот она, сэр, — сказал старшина корабельной полиции, вынимая из-за пазухи волосатый предмет.
— Ты говоришь, что она твоя, Эванс, а ты — что твоя, Роджерс? Твоя собственность?
— Это моя Эндрю Машерочка, ваша честь, — сказал Эванс.
— Это мой бедный старый Аякс, сэр, он был у меня в мешке, с тех пор как заболел возле Кейпа.
— Как ты её определяешь, Эванс?
— Простите, сэр?
— Откуда ты знаешь, что это твоя Эндрю Машерочка?
— По её нежному выражению лица, ваша честь, по её выражению. Гриффи Джонс, чучельник из Дувра, даст мне завтра за неё гинею, так-то.
— Что ты можешь сказать, Роджерс?
— Это всё враньё, сэр! — крикнул Роджерс. — Это мой Аякс. Я это, его кормил от Кампонга — он пил мой грог и ел сухари, как христианин.
— Какие-нибудь особые приметы?
— Ну как же, покрой кливера, в смысле форма носа, сэр; я его завсегда узнаю, хоть он и усох.
Джек вгляделся в лицо обезьяны, на котором застыло глубоко меланхоличное выражение. Кто говорит правду? Несомненно, каждый из двоих уверен, что он. На корабле было две обезьяньих головы, а теперь всего одна. Но как кто-то может утверждать, что распознаёт особые приметы этого увесистого сморщенного рыжего кокоса — Джек не мог сказать.
— Эндрю Машерочка — самка, как я понимаю, а Аякс — самец? — спросил он.
— Верно, ваша честь.
— Попросите доктора Мэтьюрина подняться на палубу, если он не занят, — сказал Джек. — Доктор Мэтьюрин, возможно ли определить пол обезьяны по её зубам, или вроде того?
— Это зависит от обезьяны, — сказал Стивен, пристально глядя на предмет в руках Джека. — Вот это, например, — сказал он, беря голову в руки и поворачивая её, — превосходный образец самца Simia satyrus, или Бюффонова дикого лесного человека[116]: на его щеках боковые наросты, упомянутые Хантером, и остатки особого горлового мешка, столь характерного для самцов.
— Ну, вот всё и выяснилось, — сказал Джек. — Это Аякс. Большое спасибо, доктор. Обвинение в краже снимается. Но ты не должен набрасываться на людей с кулаками, Роджерс. Кто-нибудь может что-то сказать в его пользу?
Вперёд вышел второй лейтенант и сообщил, что Роджерс состоит в его отряде, что он добросовестен, обычно трезв, с хорошим характером, но склонен впадать в ярость. Джек сказал Роджерсу, что он не должен впадать в ярость, что ярость — скверная штука и доведёт его до виселицы, если он будет ей потакать. Ему следует обуздать свой нрав и провести следующую неделю без грога. Голова временно конфискована для дальнейшего изучения — собственно, она уже исчезла в каюте, оставив Роджерса в замешательстве.
— Полагаю, со временем ты получишь её обратно, — сказал Джек убеждённо, хотя сам в этом был не слишком убеждён. Другим нарушителям, вина которых состояла в пьянстве, не отягчённом другими проступками, определили то же наказание, решётку убрали, кошку, так и не вынутую из мешка, вернули на место, и матросам вскоре просвистали к обеду. Джек пригласил первого лейтенанта, вахтенных офицера и мичмана, а также капеллана пообедать с ним и стал снова расхаживать по квартердеку.
Его мысли перешли к артиллерии. Были корабли, и весьма многие, которые почти никогда не устраивали учений с пушками и почти никогда не стреляли из них — только в бою или в виде приветствия; и если «Лайвли» из таких — то он намерен это изменить. Даже в ближнем бою желательно стрелять в наиболее уязвимые места; и в обычном сражении с участием фрегатов точность и скорость решают всё. Тем более это не «Софи» с её пушчонками: в одном бортовом залпе «Лайвли» сгорит добрый хандредвейт пороха — это надо учитывать. Милая «Софи» — как же она палила!
Он наконец распознал музыку, что так настойчиво вертелась у него в голове. Это была пьеса Гуммеля, которую они со Стивеном так часто играли в Мэлбери-Лодж — адажио. И почти сразу перед ним возник ясный образ Софии: высокая и стройная, она стоит возле фортепиано, смущённо опустив голову.
Джек резко развернулся на ходу и попытался заставить себя сосредоточиться на насущной задаче. Но это не помогло: музыка вплеталась в его расчёты касательно пороха и ядер; он разволновался и почувствовал себя несчастным. Резко хлопнув в ладоши, он сказал сам себе: «Мне нужно просмотреть журнал и выяснить, сколько они практиковались; и сказать Киллику, чтобы откупорил кларет — его-то он ни при каких обстоятельствах не забывал».
Он спустился вниз, отметил оставшийся после мичманов запах в салоне, прошёл через него в кормовую каюту и очутился в полной темноте.
— Закрой дверь, — крикнул Стивен, возникая у него за спиной и хлопая дверью.
— Что не так? — спросил Джек, который так глубоко задумался о служебных делах, что забыл о пчёлах — как забыл бы даже какой-нибудь яркий кошмар.
— Они замечательно приспосабливаются — возможно, лучше, чем все другие общественные насекомые, — сказал Стивен из другого конца каюты. — Мы встречаем из повсюду, от Норвегии до жгучих просторов Сахары; но они ещё не вполне привыкли к новым условиям.
— О Боже, — сказал Джек, пытаясь нашарить ручку. — Они что, все снаружи?
— Не все, — сказал Стивен. — Узнав от Киллика, что ты ждёшь гостей, я подумал, что ты захочешь их куда-нибудь убрать. Существует весьма невежественное предубеждение по поводу пчёл в столовой.
Что-то ползло по шее Джека; дверь окончательно потерялась; он начал обильно потеть.
— Так что я решил создать искусственную ночь, чтобы, согласно своей природе, они вернулись в улей. И зажёг три дымокура; однако требуемый эффект не был достигнут. Возможно, темнота слишком полная. Давай попробуем сумерки: темно, но не совсем.
Он приподнял край парусины, и солнечный луч осветил бессчётных пчёл на каждой вертикальной поверхности и на большинстве горизонтальных — они рывками и как-то бессмысленно перелетали с места на место; штук пятьдесят уже сидело у Джека на мундире и бриджах.
— Вот, — сказал Стивен. — Так лучше, гораздо лучше, правда? Загоняй их себе на палец, Джек, и неси в улей. Осторожно, осторожно, и ты ни в коем случае не должен выказывать и даже чувствовать ни малейшей тревоги: страх может оказаться фатальным, как ты, должно быть, знаешь.
Джек нащупал ручку двери; он распахнул её и резво выскочил наружу.
— Киллик! — закричал он, колотя ладонями по одежде.
— Сэр?
— Иди помоги доктору. Давай, быстро.
— Не смею, — сказал Киллик.
— Ты же не хочешь мне сказать, что боишься — ты, военный моряк?
— Да, боюсь, сэр, — признался Киллик.
— Ладно, приберись в салоне и накрывай там. И откупорь дюжину кларета.
Он бросился в спальную каюту и содрал с себя шейный платок: под ним что-то ползало.
— Что у нас на обед? — крикнул он.
— Оленина, сэр. Я достал первоклассное седло у Четорса — такое же, как леди из Мейпса присылали.
— Джентльмены, — произнёс Джек, когда пробило шесть склянок и появились гости. — Добро пожаловать. Боюсь, нам придётся устроиться в некоторой тесноте, но в настоящий момент мой друг проводит в кормовой каюте научный эксперимент. Киллик, скажи доктору, что мы будем рады его видеть, когда он освободится. — Иди же, — сказал он сквозь зубы, кивая головой и исподтишка показывая Киллику кулак. — Иди, говорю, ты можешь позвать через дверь.
Обед удался. «Лайвли» можно было счесть спартанским, исходя из его внешнего вида и обстановки каюты, но Джеку достался по наследству отличный кок, привычный к запросам моряков, а гости его были хорошо воспитаны и очень естественно держали себя в узких рамках морского этикета — даже вахтенный мичман, хотя и всё время молчал, молчал с достоинством. Но чувство субординации, почтения к капитану, было сильным, а поскольку мысли Стивена явно витали где-то далеко, Джек рад был обнаружить в лице капеллана бойкого, общительного человека, не имеющего представления о торжественности обеда у капитана. Мистер Лидгейт, постоянный викарий Вула, был кузеном капитана Хэмонда и отправился в плавание из соображений здоровья, оставив свою паству не ради новой должности, а просто чтобы на время сменить обстановку и подышать новым воздухом. Ему особенно рекомендовали воздух Лиссабона и Мадейры, а ещё лучше — Бермудских островов; а это, как он понимает, и есть место их назначения?