, называется — по порядку чинов. Я всего-то раз и станцевала. О, как мы плакали — все платки насквозь промокли, уверяю вас — ещё бы, это так печально. Она могла бы подумать о нас. Да мы людям в глаза теперь не сможем смотреть! Я думаю, она очень некрасиво поступила — она должна была подождать, пока мы не выйдем замуж. Я думаю, она… о нет, я не должна вам этого говорить — вы ведь, кажется, когда-то ею немного увлекались, давным-давно — правда?
— Кто же вас так расстроил?
— Ну, Диана, конечно. Вы не знаете? О Боже.
— Пожалуйста, расскажите же.
— Мама сказала мне даже не заикаться об этом. И я не буду. Но если вы мне обещаете никому не говорить — я вам скажу, шёпотом. Ди пошла на содержание к этому мистеру Каннингу. Я думала, вы удивитесь. Кто бы мог подумать? Мама не подумала, хотя она такая умная. Она была в страшной ярости — до сих пор злится. Она сказала, что это порушило наши шансы на выгодное замужество — сущий скандал. Не то чтобы мне так уж нужно выгодное замужество, но и старой девой я не хочу остаться. Совсем даже наоборот. Тихо, её дверь стукнула — она спускается. Я вас теперь оставлю, не буду третьей лишней. Я, может, не шести футов росту, но, по крайней мере, никто не скажет, что я мешаюсь. Вы не скажете ей ничего, правда? Помните, вы обещали.
— Софи, дорогая, — сказал он, целуя её. — Как вы? Я сразу же отвечу на все ваши вопросы. Джека произвели в пост-капитаны. Мы прибыли на вон том фрегате, что стоит возле маленького островка. Это временное командование.
— Какой фрегат? Где? Где?
— Смотрите, — сказал Стивен, поворачивая на подставке большую медную подзорную трубу адмирала. — Вон он, разгуливает по квартердеку в своих старых нанковых штанах.
В светлом кружочке Джек расхаживал от среза квартердека до кормовой карронады и обратно.
— О, — воскликнула она. — У него голова забинтована. О нет — неужели снова его бедные уши?.. — пробормотала она, наводя резкость.
— Нет-нет, просто кожа на голове сорвана. Не больше дюжины швов.
— Он сойдёт на берег? — спросила она.
— Нет, не сойдёт. Сходить на берег, чтобы его арестовали за долги? Настоящий друг удержал бы его от этого силой, а женщина, которая питает к нему дружеские чувства, не стала бы его об этом просить.
— Да-да. Конечно. Я забыла…
Всякий раз, когда он поворачивал, он бросал взгляд на Маунт Эджкамб, официальную резиденцию адмирала Хэддока. Ей показалось, что их глаза встретились, и она отвернулась.
— Что, не в фокусе? — спросил Стивен.
— Нет-нет. Просто вот так исподтишка подглядывать — нехорошо. А как он вообще? Я так рада — и растерялась — всё так внезапно — я понятия не имела. Как он? И как вы? Милый Стивен, вы-то как?
— Очень хорошо, благодарю вас.
— О нет, какое там хорошо. Идите, идите сюда и присядьте-ка. Стивен, Сисси проболталась?
— Пустяки, — сказал Стивен, глядя в сторону. — Скажите мне, это правда?
Ответить она не смогла, но села рядом и взяла его за руку.
— Теперь послушайте, милая… — сказал Стивен, отвечая на её пожатие.
— О, прошу прощения, — вскричал адмирал Хэддок, просовывая в дверь голову и тут же отступая назад.
— Теперь послушайте, милая. Этот фрегат, «Лайвли», должен отправиться вверх по Ла-Маншу, к Нору, со всей этой солдатнёй. Он отплывёт, как только они будут готовы. Вы сегодня же днём должны отправиться на борт и попросить его подвезти вас до Даунса.
— О, я никогда, никогда не смогу сделать такое. Это было бы очень, очень неподобающе. Прямолинейно, откровенно, дерзко и неуместно.
— Вовсе нет. Вместе с сестрой — совершенно уместно, самое обычное дело. Давайте, милая моя, начинайте укладывать багаж. Теперь или никогда. Через месяц он может быть уже в Вест-Индии.
— Никогда. Я знаю, вы мне желаете добра — вы такой милый, Стивен — но молодая женщина просто не может сделать подобное.
— У меня сейчас нет времени, совсем нет, acushla[121], — сказал Стивен, поднимаясь. — Послушайте же. Делайте как я вам говорю. Уложите шляпки, отправляйтесь на борт. Теперь же. Теперь — или между вами окажутся три тысячи миль злосчастного солёного моря и потерянные годы.
— Я так растеряна. Но я не могу. Нет, ни за что. Не могу. Может быть, я не нужна ему… — Слезы, наконец, прорвались: она отчаянно сжала в руках платок, тряся головой и приговаривая: «Нет, нет, никогда».
— Ну вот, здрасьте вам, Софи, — сказал он. — Ну как можно. Что за девичьи глупости? Фи, Софи. Где твоё мужество, девочка? Да это единственная вещь в мире, которой он восхищается.
В своём дневнике он написал:
«Не думаю, что когда-нибудь в жизни я видел в одном и том же месте столько убожества, нищеты и грязи, как в Плимуте. Все порты, в которых я побывал, были местами неприветливыми, вонючими и мерзкими, но в нагромождении заразы Плимуту нет равных. Однако пригород, эта опухоль, которую называют «Доки», превосходит даже Плимут, как Содом превосходил Гоморру: я бродил по этим грязным проулкам, осаждаемый их варварскими обитателями — мужчинами, женщинами и какими-то бесполыми существами, и пришёл в богадельню, где содержат стариков до тех пор, пока их нельзя будет похоронить с какой-никакой благопристойностью. Впечатление бессмысленного абсолютного несчастья не оставляет меня. Занимаясь медициной, я познакомился с нищетой в разных проявлениях; я не брезглив; но по сочетанию грязи, жестокости и скотского невежества это заведение вместе со своим лазаретом превзошло всё, что я когда-либо видел или мог вообразить. Старик, которого совершенно покинул рассудок, в темноте на цепи, скорчившийся в собственных испражнениях, голый и лишь прикрытый одеялом. Слабоумные дети. Побои. Я всё это знал — ничего нового; но в такой концентрации это подавило меня настолько, что я больше не мог чувствовать негодования — только безнадёжное отвращение. То, что я всё же пошёл с капелланом слушать концерт — чистая случайность: мои ноги, более вежливые, чем мой ум, привели меня на условленное место. Любопытная музыка, и играли хорошо, особенно труба: композитор — немец, некто Мольтер. По моему мнению, музыка не слишком оригинальная, однако виолончели и деревянные духовые создавали фон, на котором труба звучала весьма изысканно — чистый цвет, рвущийся сквозь формальную элегантность. Я пытаюсь нащупать связь, которая мне пока ясна лишь наполовину — когда-то я думал, что это музыка — так же, как считал, что физическая привлекательность и стиль суть добродетель или её замена — или же добродетель, но в другом измерении. Однако, несмотря на то, что музыка на какое-то время изменила направление моих мыслей, сегодня они вернулись снова, и мне не хватает душевной энергии, чтобы прояснить эту или какую-то другую позицию. Дома есть одно римское надгробие (я часто лежал на нём и слушал, как поют козодои) с вырезанной на нём надписью «Non fui non sum non curo»[122]; и там я чувствовал такое умиротворение, такую tranquillitas animi et indolentia corporis[123]. Я говорю «дома», и это странно; всё же под пеплом малодушной терпимости тлеет ненависть к испанцам — пылкая приверженность независимости Каталонии».
Он взглянул из окна каюты на воду залива Саунд — маслянистую, с плавающими в ней безымянными отбросами Плимута и распухшим трупом щенка, и обмакнул перо в чернила.
«Хотя, с другой стороны, разгорится ли это тление снова, раз я думаю о том, что они будут делать со своей независимостью? Только я позволю себе задержаться мыслью на широких возможностях для процветания — а наше нынешнее состояние? Такие возможности — и такая нищета? Ненависть — единственная движущая сила; вздорная, несчастная борьба; детство — единственное, не сознающее себя счастье; а затем беспрестанная битва, которую никак невозможно выиграть; неравная борьба с нездоровьем — почти всеобщая беда. Жизнь это длительная болезнь, конец у которой только один, и её последние годы пугают: слабость, каменная болезнь, ревматические боли, чувства притупляются; друзья, семья, занятия исчезают, и человеку остаётся молиться о потере разума или ожесточении сердца. Все приговорены к смерти, зачастую неприглядной, нередко мучительной; и при этом с невыразимой лёгкостью слабенький шанс на счастье отбрасывается из-за ревности, ссоры, уныния, самомнения, ложного представления о чести, этом смертоносном, слабом и глупом понятии. Я не слишком прозорлив — всё моё поведение с Дианой доказывает это — но я бы поклялся, что Софи вела себя более стойко — была более целенаправленной, прямой, отважной. Хотя, справедливости ради, мне известна глубина чувств Джека по отношению к ней, а ей, возможно, нет».
Он снова оторвал взгляд от страницы и прямо перед собой увидел лицо Софи. Оно находилось по другую сторону окна, несколькими футами ниже, и перемещалось слева направо, по мере того как лодка огибала корму фрегата; её взгляд был устремлён поверх окна каюты на гакаборт, рот слегка приоткрыт, нижняя губа закушена; в огромных глазах, обращённых вверх, застыло выражение сдерживаемой тревоги. Рядом с ней сидели адмирал Хэддок и Сесилия.
Когда Стивен добрался до квартердека, адмирал излагал своё мнение по поводу манильского такелажа, а Джек и Софи стояли немного в стороне и выглядели необычайно смущёнными. «Судя по виду, — подумал Стивен, — Джек не столько обеспокоен, сколько обескуражен. Его ум в полном смятении: как невпопад отвечает он адмиралу».
— И всё это, мои милые, следует тировать, если наш такелаж из обычной пеньки, — сказал адмирал.
— Тировать, сэр? — воскликнула Софи. — Ах, верно. Такой — такой кистью, да?
Её голос замер, и она снова покраснела.
— Ну что ж, вверяю девочек вам, Обри, — сказал адмирал. — Возлагаю всю ответственность за них на ваши плечи. Две большие девочки — это ужасно ответственно. Я пришлю их на борт в четверг.
— Честное слово, сэр, вы так добры, но корабль не подходит для леди. То есть, я хочу сказать, он очень подходит для леди, но у нас тесно. Я буду счастлив, более чем счастлив, уделить мисс Уильямс всё внимание, какое только смогу.