е» (1850), к сожалению, сильно подзабытой. Писал он примерно следующее: аристократия в Англии могущественнее, чем в любой другой стране мира. Бедные же более угнетены и обесправлены, они многочисленнее в сравнении с другими классами; они хуже обучены, чем бедные в любой другой европейской стране. В тот же самый период, когда Кей исследовал жизнь бедных, Англия вступала в эпоху либерализма, то есть по сути экономического принуждения бесправных и одновременно укрепления власти сверхимущих групп.
Напомню, что в 1855-ом премьером Англии становится лорд Палмерстон – мастер по сдерживанию политических притязаний малоимущих классов. Сегодня эти рабы получают за свой труд в двое-трое меньше, чем должны. Их работодатели знают, что протестовать они не будут (то, что их будут грабить, от них не скрывают с самого начала), поскольку в своих странах даже этих денег им не заработать. Этот возникающий на наших глазах новый эксплуатируемый класс, вместе со старой синекурой, единственная опора современного правительства. Молодежь против них, но это пока слишком вяло выражено политически. В этом же причина пустых разговоров о равенстве. Они должны стать завесой растущего на глазах обеднения европейского среднего класса, который и является революционной силой вместо уже не существующего пролетариата.
И. В-Г. Почему именно средний класс?
А.Н. В Европе он всегда был революционной силой, при этом, что интересно, гарантом государственного режима. Помните, что о нем говорил Еврипид, если не ошибаюсь, в «Умоляющих» (он же, кажется, и ввел в оборот само это понятие) – psoaia таф] по-гречески. Он говорил, что в государстве есть три класса: богатые, от которых для полиса нет пользы, поскольку они заняты только собой; бедняки и чернь, которые опасны своим желанием завладеть имуществом богатых, и средний класс, который и есть опора для города. Аристотель разделял это мнение. Еврипид еще уточнял, что средний класс живет по законам и лоялен власти, что верно, но только до определенного момента, пока власть соблюдает его интересы. Кстати, деление на «старый и новый» средний класс, предложенное Энтони Гидденсом, на мой взгляд искусственно, поскольку высоко– и среднеоплачиваемые менеджеры, которых Гидденс относит к «новому среднему классу», не принадлежат ему политически. Задача этих работников – делать деньги, а это уже другое сознание.
Средний класс стремится к стабильности и к сохранению status quo значительно больше, чем остальные. И именно это стремление в другой ситуации может принять форму революционного выступления. Под «другой ситуацией» я как раз и имею в виду то, что происходит сейчас, когда государство расшатывает свою опору на средний класс.
Ленин считал, что французская революция сделана средним классом (мелкой буржуазией, в его терминах), за что он ее и критиковал, восхищаясь и учась ее приемам. Нацистская революция, если ее можно назвать таковой, поскольку Гитлер пришел к власти легальным путем, – феномен среднего класса (рабочие симпатизировали Тельману, пока Гитлер не дал им работу). Маркс, сам принадлежавший этому классу, сделал ставку на пролетариат по иной причине, в его время государство вело себя умнее и не рушило свои собственные опоры.
Тут, к слову, интересно вспомнить о голландском астрономе Антоне Паннекуке (1873–1960). Помимо научных занятий, Паннекук принимал участие в создании компартии Нидерландов (КПН) в 1918 году и был членом Амстердамского бюро Коминтерна, в терминах Ленина – «левый уклонист», как он его назвал в «Детской болезни "левизны”» в коммунизме». Паннекук, правда, ответил Ленину брошюрой «Мировая революция и коммунистическая тактика», где точно схватил суть большевистского подлога, когда власть Советов сменилась властью партии. Его оппозиция, принявшая форму анархо-либертарного социализма Фердинанда Домелы Ньювенхюйса (1846–1919, лютеранского пастыря и первого социалиста в нидерландском парламенте)[11], была оппозицией против «официального марксизма», в котором он видел (и вполне справедливо) формы идеологического затвердевания теории, которую он, не в меньшей степени, чем Ленин, воспринимал как руководство к действию. Паннекук еще в 1920-ом году увидел, как большевики создают новый средний класс, считая это предательством, и не понимая того, что это и есть логическое продолжение социальной революции.
И.В-Г. Если уж зашла речь об истории, в России, как, я думаю, во Франции и в Европе, историческая мысль оказывает определенное влияние на общество. В России это стало особенно заметным в период перестройки, когда социальные историки становились поп-фигурами. Как, по-Вашему, с этим обстоят дела?
А.Н. По-разному. В Италии, скажем, нет того жесткого идеологического давления, какое наблюдается во Франции и Германии, где еще сильно чувство проигранной войны. Итальянская историческая школа, К. Гинзбург, Дж. Леви, Э. Гренди или такие исследования, как «Рабочий мир и рабочий миф» М. Грибауди (1987), «Мастера и привилегии» С. Черутти (1992), мне кажется, в лидерах. Италия вообще более свободная страна, чем ее соседи. У итальянцев нет прошлого, за которое нужно перед кем-то каяться, итальянцы не испытывают вину за Муссолини, который воспринимается многими как персонаж комиксов, что отнюдь не скажешь о французах, немцах или русских. Католическая страна без комплекса вины. Поэтому их историки мыслят свободнее.
Возьмем, к примеру, книгу Леви «Нематериальное наследство: Карьера экзорциста в Пьемонте XVII века» (1985). Речь в ней идет о пьемонтской деревне Сантена и священнике Джован Баттиста Кьезе, изгонявшем бесов из одержимых. Но Леви – что и делает его исследование интересным – изучает не только конкретную карьеру этого слуги Господа, а взаимосвязь общего и частного, политической власти, роли государства и индивидуальные взаимодействия «маленьких людей», деревенских жителей. Оказывается, автономия, которой пользовалась Сантена в XVII в., в значительной мере была следствием соперничества из-за власти над нею нескольких сил: государства, близлежащего городка Кьери и архиепископа. Земельные операции, производимые в то время, почти всегда зависили от личных отношений. Таковы некоторые выводы историка, читатель же вправе сделать свои собственные. Например, что в том же XVII веке происходит политизация духовных практик, что не в последнюю очередь создает в Европе условия для Просвещения, чей идеологический станок работает и поныне.
Во Франции, конечно, есть свои блестящие историки, но, повторю, они, на мой взгляд, находятся в менее привелигированном положении, чем их итальянские коллеги, особенно, что касается новейшей и новой национальной истории.
Приведу два примера: историк Ренальд Сешер исследовал геноцид в Вандее (1793) в постреволюционной Франции. Это была тема его доктората, затем в 1986-ом он опубликовал книгу. Он обнаружил, например, такой факт: в войне с населением Вандеи, которое не поддержало Республику, республиканская гвардия уничтожила 150 тысяч человек, включая младенцев. Сешеру предлагали полмиллиона франков и университетский пост за то, чтобы он отказался от защиты диссертации (текст которой, кстати, у него выкрали из квартиры).
Марион Сиго – историк эпохи Просвещения. Одна из редких европейских специалистов, переосмысливающих Просвещение, к идеалам которого обращался и продолжает обращаться политический дискурс Европы (Сиго, между прочим, жила в Израиле, изучала опыт киббуца и выучила иврит). На протяжении многих лет она исследовала архивы больниц Сальпетриер и Сент-Луи, где содержались дети и подростки («Красный марш», 2008). Выяснилась удивительная вещь: просвещенные люди, отнюдь не преступники, а уважаемые граждане, воровали этих детей и продавали их в рабство, отправляя в колонии; они их меняли на черных рабов. Смысл – экономия денег. Часть детей отправляли педофилам. Вольтер же не видел ничего плохого в жестокой эксплуатации детского труда. Маркиз де Сад в «Жюльетте» (1801), да и в других произведениях, лучше всего описал свою эпоху, он вообще был лучшим политическим писателем второй половины XVIII века. Порнография в его романах ничего общего не имеет ни с сексом, ни с вожделением; это коды времени.
Сешер и Сиго полностью исключены из публичной сферы. Об их книгах не пишут рецензии, их не приглашают на радио и телевидение, с ними не спорят коллеги.
Возьмем дело Робера-Франсуа Дамьена (с описания казни которого, напомню, начинается книга М. Фуко «Надзирать и наказывать» 1975). В учебниках истории, если о Дамьене и упоминают, то только как о безумце или «неуравновешенном» типе. С точки зрения Фуко, речь идет об особом способе репрезентации власти, когда варварская экзекуция на площади имела целью изменить само восприятие этой власти – зрители волей-неволей становились соучастниками экзекуции.
В деле Дамьена много вопросов. Первый: напав на монарха с карманным ножом, хотел ли он его вообще убивать? Далее, ни один адвокат не выразил желание защищать подсудимого, хотя это никак не могло отрицательно сказаться на его карьере. В течение трех месяцев, пока велось следствие, Дамьен и все его близкие находились в абсолютной изоляции. Охране было строжайше запрещено с ними разговаривать. Вопрос второй: к чему такие меры предосторожности? По материалам следствия, от подсудимого требовали признания в заговоре. Но самое интересное – это текст его приговора. В нем говорится, что Дамьен (цитирую) «повинен в преступлении против Его божественного и человеческого величества» (в точности по Канторовичу)[12]; затем следуют обвинения в предательстве, злоумышленных действиях и т. п, а дальше идет очень подробный сценарий казни. Цитирую: «приговоренного взведут на эшафот, его руки и икры ног будут схвачены железными клещами; рука, державшая нож, будет сожжена на медленном огне, на остальные части тела будут лить кипящее масло…»
Вопрос третий: почему безумца нужно было столь изощренно пытать, что даже палач просил разрешения прикончить его? Интерпретация Фуко интересна, однако она не объясняет внутренних причин этого спектакля. А они имелись, и вот мой ответ-гипотеза: никаким безумцем Дамьен не был, он долгое время работал в парижской магистратуре, куда сумасшедших не брали. Скорее всего, у Дамьена были серьезные личные претензии к королю, который, мягко говоря, закрывал глаза на педофилию в своем королевстве. Кроме того, магистратура второй половины XVIII века – это место возникновения нового класса бюрократов. У них уже на то время были собственные интересы и политические амбиции. Они были непосредственно связаны с Парламентом и их влияние в нем было немалым. И наконец, именно они, и никто другой, принимали решение о месте и способе казни Дамьена. Важно еще и другое: люди из магистратуры не были «старорежимными» роялистами, двутелесность короля их не устраивала хотя бы потому, что лишала априори возможности прийти к власти.