Циничный русский Эрос – инобытие такового. Закономерно, что Николай Бердяев писал о том, что подлинно эротична лишь теофилия (представляете себе: он призывал к тому, чтобы мы закручивали болты Богу! а куда вводить-то ему, апофатическому?). Мы уступаем половой акт, в отчужденности от него, Другому – чужаку, сопернику. «Как дай Вам Бог любимой быть другим» Пушкина, или «Так души смотрят с высоты / На ими брошенное тело» Тютчева, или знаменитая сцена «диссоциации» (созерцания собственного мнимого обладания женщиной извне), открывающая «Despair» по тютчевскому образцу, – вот некоторые версии русского Эроса.
Н.Г. В потскриптуме к русской «Лолите» Набоков заявлял, что в русской литературе нет языка, способного передать Эрос, кроме «сочно-похабного».
И. С. Он забыл изысканную эротическую лирику Пушкина, его же «Гавриилиаду», стилистически безупречную анальную поэзию Языкова и многое иное – только для того, чтобы сделать свой автоперевод абсолютной новостью для тайно чаемых им читателей-соотечественников. Если глядеть в корень, Набоков принадлежит ко все той же самой культурной традиции – отчужденной от себя сексуальности. Провозглашая, что у русских нет разработанного эротического языка, он отнимал от нас сексуальную культуру: вот, мол, у французов она есть, а у тех, кто, выпив, затягивает: «Пожааалей же меня, дорогая», – ее нет. Это ошибка, но очень русская, промах человека, цинично мыслящего, оскорбляющего эротическую манифестацию своего ближнего.
Отчужденный от себя, кощунственный Эрос, как ни парадоксально, весьма гуманен. Если мы преобразуем половой акт из прокреативного в перверсный (пусть даже в эксгибиционизм), мы все-таки еще остаемся данниками плоти. Эротоциник телесен по минимуму, он не верит в генерирующую все-власть соматики, сомневается и в ее телекратии. Из шовинистических побуждений мне хочется сказать, что русский в качестве обладателя Эроса – наименее бестиален в этом идиотическом мире, сотворенном человеком. Но тут же я принимаюсь размышлять о соотечественниках как о носителях Танатоса, то миллионами попадающих – по воле правительства – в концлагеря, то тысячами отстреливающих друг друга ради дележа прибыли. Где еще найдешь таких нелюдей? Разве в горных дебрях Меланезии, среди последних каннибалов.
В этом и состоит божественная гармония сего универсума, о которой рассуждал Лейбниц и которую опровергали Вольтер и Достоевский. Избыточная человечность абсурдна – и танатологична. Из-за цинизма в России не мог стать на ноги психоанализ. Он был возможен только там, где Эрос не оторван от его субъекта. В психоанализе (что бы с ним сейчас ни происходило, как бы он ни был ответствен за деяния, совершаемые serial sexkillers, как бы он ни был подчас наивен) сохраняется архаическое начало начал индоевропейской цивилизации, эротизировавшей человека тотально – от рождения до смерти (в которой усопшего сопровождали в дальний загробный путь его жены).
Н.Г. Как вы объясняете происхождение отечественного цинизма?
И.С. Право, не знаю, что сказать по этому поводу. В любом случае он был заложен уже в образе Владимира Святого, обладателя многочисленного гарема, с одной стороны, и учредителя христианства на Руси – с другой. Обсценные сказки, вроде «Щучьей головы» или «Посева хуев», крепко держались в народной памяти.
Н.Г. Раз зашла речь о психоанализе, что вы можете сказать об эрогенных зонах?
И. С. У животного эрогенные зоны минимальны – это его половые органы. У человека же практически вся поверхность тела становится так или иначе эрогенной, т. е. обретает глубину, содержание, каковым является желание обладать Другим и быть им обладаемым. Показательно, что к проституткам нельзя прикасаться руками, дабы не возбуждать их. А к генитальной пенетрации они (не животные!) равнодушны, точнее: в силах принудить себя быть индифферентными по отношению к ней. Определение отдельных эрогенных зон на нашем теле чрезвычайно условно.
От кончиков волос и до пяток человек есть половой орган («одни сплошные губы»). Наверное, дело в том, что только человеку присуще предвосхищать свою смерть, уживаться с ней. Из-за чего людям и приходится распространять эротичность, сексуальную чувствительность с половых органов на любые прочие.
Мы боимся неизбежного конца и стараемся усилить присутствие Эроса в нас. Мы как бы мним себя бессмертными с самого начала нашей половой активности. Мы не подлежим исчезновению не только в продолжении рода и в культе предков, но и как индивиды, как особи, у которых нет таких частей тела, что могли бы быть исключены из области эротического, т. е. нетленного. Пусть даже мы чаще разыгрываем передачу генной информации, нежели и впрямь осеменяем вечность, давая жизнь новым поколениям.
То, что называется «Partialtrieb», – выдумка мыслителей первой половины XX века, не умевших ценить данного нам, представлявших себе – в своем негативном антропологизме (расовом или классовом) – современного им человека неполноценным, разглагольствовавших о «генитальной тирании» (Маркузе), которая может быть якобы преодолена только в светлом будущем. От них пошла борьба с фаллого-центризмом, которую объявили Деррида и феминистки-шестидесятни-цы – кому? – истории.
В действительности никаких частичных сексуальных влечений у людей не существует. Не надо приписывать нам бестиальность! Какая бы то ни была часть тела, если она участвует в вожделении, по цепочке увлекает за собой плоть человека в полном ее объеме. Более того: мы эротизируем что угодно. Лиотар остроумно сопоставил (в «Economic libidinale», 1974) разные формы хозяйствования с несходными сексуальными практиками: так, нынешняя экономика с ее заемами и обещаниями выплатить кредит оказывается сравнимой с coitus reservatus таоизма, рекомендовавшего отсрочку семяизвержения.
Н.Г. Давайте вернемся к русской сексуальной культуре. Только ли цинична она, как вы утверждаете?
И. С. Есть гигантская традиция русского эротического словесного искусства, которая тянется от фольклора через XVIII век, породивший «Пригожую повариху» Чулкова и барковиану, к романтизму: к «Опасному соседу» Василия Львовича Пушкина, к непристойным стихам его племянника, к юнкерским поэмам Лермонтова. Нового расцвета это искусство достигает в эпоху символизма, у Брюсова, Зиновьевой-Аннибал, Кузмина, в «Царице поцелуев» Сологуба, у Арцыбашева, Анатолия Каменского и т. д. Инерция символизма дает себя знать в авангардистских текстах Андрея Платонова, Пильняка (рисовавшего большевистскую некрофилию), Артема Веселого и многих других писателей 1920-х годов.
Я никак не могу согласиться с мнением Бориса Огибенина (чьи труды я вообще-то высоко ценю) о том, что «…в русской литературе не существует собственно литературного эротического словаря, как отсутствует и соответствующий литературный этикет»[71]. Боря принял на веру самоупоенность Набокова, выкинувшего, видать, из памяти «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…». Тем не менее и впрямь известен большой массив русской литературы, как классической, так и неклассической, в котором обнаруживается чрезвычайно осторожный, почти как будто пуританский подход к эротическим эпизодам.
Эрос присутствует здесь, но он не передается впрямую, вещи не названы своими именами. Он скорее подразумевается, чем непосредственно преподносится читателю. Таков Лев Толстой, таков Тургенев – примеры можно было бы множить и множить. Не то чтобы русская словесность страдала ханжеством – сексуальность часто оказывается для нее несказуемой, невыразимой (нераскрываемая тайна особенно сильно воздействует на читателей, которые вынуждены запускать в работу их собственную фантазию).
Сплетение тел не то, о чем следует молчать из-за запрета на высказывания о плотской любви, но то, что никак нельзя обозначить, для чего нет слов. Я бы определил epoche такого рода как наследие, полученное родной литературой от византийско-русского исихазма и – шире – от отрицательного богословия (Дионисий Ареопагит был в высшей степени популярен в Московском государстве в позднем средневековье).
Названная особенность нашей литературы – другая сторона ее циничного обращения с сексуальностью. Перед нами опять же результат остранения сексуальности, ее делегирования Другому, невозможность ее непосредственно и соучастно пережить. Она входит в данном случае не в сферу собственно поэтического, а в ту, которую называют «возвышенным» (первым, кто противопоставил эти области, был, как известно, Кант).
Будучи сублимированными, требования плоти не манифестируемы с помощью приемов художественной выразительности и становятся для литературы неприкасаемым предметом. Итак: в одном плане у нас в наличии резкое снижение Эроса, а в другом – его – до неартикулируемости – возвышение в литературе. Русское сублимирование половой жизни нашло свое философски-теологическое обоснование у Бориса Вышеславцева (в его книге «Этика преображенного Эроса»).
Сталинский период был победой «возгонки» сексуальности, в силу чего она была без остатка вытеснена за пределы культурно допустимого. В 1970-1980-х годах возрождается исконно русское – фольклорное, не византийское – циничное отношение к эротике. Достаточно вспомнить «Тридцатую любовь Марины» Сорокина, где сексуальность загрязняется за счет примешивания к ее описанию фекальных мотивов. Снижение сексуальности Сорокин последовательно проводит во всех своих романах и пьесах – вплоть до «Голубого сала», где гомосексуальный половой акт исполняют Хрущев (active) и Сталин (passive). Это смешная сцена, которая заставляет нас вернуться к первоистокам похабного русского Эроса.
Осень 2002 года: (продолжение разговора)
Н.Г. Кто бы мог подумать два года тому назад, когда мы остановили нашу беседу на «Голубом сале», что его автор будет обвинен за создание порнографического сочинения? Что случилось со страной?
И.С. Революция кончилась, о чем и известил весь мир новый президент. Несколько раз в СССР крутые повороты государственной политики в сторону обострения гражданских конфликтов предвосхищались кампаниями против литераторов. В 1929 году перед началом коллективизации в прессе был поднят шум по поводу Пильняка и Замятина, опубликовавших – соответственно – «Красное дерево» и «Мы» на Западе.