Post scriptum — страница 18 из 79

Пора мне обедать. На площади нашлась малюсенькая забегаловка под названием «Кафэ». Внутри ни единого человека: все жители Галича обедают дома. Здесь проблемы расстояний нету. Всё – рядом. Вхожу. Из угла тут же поднимается какая-то старуха и бежит накрыть стол скатертью. Я прошу обед, и он подается незамедлительно. Суп, котлеты, компот. Причем, пока я ем, толстуха стоит рядом и смотрит мне в рот. Плачэ и собираюсь уходить – передо мной распахивают дверь. Вот вам последняя сценка из Гоголя. Прощай, Галич.

Город Буй. Недалёко от этого райцентра находится село Воскресение, где Жадовская похоронена, и ее имение Толстикуво.

Спрашиваю на вокзале, какой автобус ходит в село Воскресение.

– Какой автобус? Никакого.

– А как же туда добраться?

– Пешком.

Но оказывается, можно на местном поезде доехать до станции Корёга, а там пешком всего восемь километров.

У меня трое попутчиков. Молодые муж с женою и еще какая-то девочка. С ними мне идти до полпути. По дороге заходим в какой-то двор напиться. Жара. Не просто жара, а тропическая. Но я не пью – если напьюсь, не смогу идти дальше. Как Ливингстон в экваториальной Африке.

У моих попутчиков хорошее настроение. Мужичок гоняется за своею женой, а она отвечает ему ласково, но никоим образом не печатно. Однако звучит это, действительно, ласково. Я не шучу.

В какой-то момент они обращаются ко мне.

– Вы ведь фининспектор?

– Нет.

– Как это так нет? Конечно, Вы фининспектор.

А сами, наверное, думают: в очках и с портфелем – конечно, фининспектор. И зачем это «ваньку валяет»… Да кому это еще кроме фининспектора нужен этот колхоз-заморыш?

Продолжаю путь в одиночестве. Прохожу Семёнково и Хвбстово, наполовину вымершие деревни. В первой – семь дворов, а во второй – три.

На пути у меня остался один только мост через речку. За мостом – село Воскресение. Но вот беда: моста, в сущности, нет. От него сохранилось одно только бревно с вбитыми в него гвоздищами. Правда, речка не Волга, но чтобы подойти к воде, надо продраться через заросли высокой крапивы. А сама речка заболочена, вброд ее не перейдешь – провалишься. Поэтому мне приходится ползти по этому бревну на пузе, тихонько подвигая портфель перед собою, а в бревне – гвозди…

Но, как видите, переполз.

Смотришь на село, и кажется, что жители ушли отсюда несколько лет назад. Всё здесь, кажется, брошено.

Некогда на погосте было два храма. Один – приходский, а второй – построенный Жадовской на свои средства. Теперь здесь остался только один, первый. Он стоит высоко над речкою, поэтому я увидел его издалёка, еще с того берега. Он, почти разрушившийся, чернел над старыми деревьями. Многие из них уже высохли. Издали видно два цвета: черный и белый, как на гравюре. В алтаре сохранились остатки росписи: «И Дух в виде голубине извествоваша Словеси утверждение». И я бормочу про себя: «Святым Духом всяка душа живется, и чистотою возвышается»[125]

Рядом, за алтарем, могила Жадовской. Лет пятнадцать назад над нею был сооружен памятник (конечно, бюст), но теперь он уже почти развалился. Вокруг бурьян… Постоял над могилкою: «Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоея Юлии»…

Надо двигаться дальше.

Прохожу через село. Половина домов пустует. Вот прекрасный домик. Когда-то сам он был покрашен белой краской, а наличники и ставни – голубой. Домик этот уже почти развалился.

Но жители здесь всё-таки есть. Прошу у какой-то бабенки водички напиться. Она в ответ:

– Кипяченой у меня нету, а сырую я Вам не дам. Сами ее-то мы пьем, а чужие от нее болеют. А Вы-то сам на машине?

– Нет.

– Так как же Вы к нам попали?

– Пешком.

Моя собеседница помолчала – и наконец:

– А к нам обычно никто не заходит.

Иду в Толстиково. В этой деревне, если я правильно запомнил, девять дворов. Но теперь остались одни старики.

Осмотрелся кругом: поодаль от деревни – какая-то рощица. Наверное, место барского дома. Гляжу, у одной из изб на завалинке – какой-то дед.

– Что Вы смотрите, – спрашивает.

Я в ответ мнусь. Правда, Жадовская – известная поэтесса, но для местных она все-таки барыня, «кровопийца», что называется. Наконец, говорю нерешительно:

– Да видите, тут жила одна писательница…

– Юлия Аверьяновна, – радостно откликается мой собеседник, и у нас начинается длинный разговор.

Зовут его Семен Михайлович Разгуляев. Около часа рассказывал он мне о барыне, работником у которой был его отец. «Милостивая она была, Юлия Аверьяновна… Не любила, чтоб бедняки в деревне были. Всем жилось богато, всем она помогала. Бывало, посмотрит, напишет записочку управляющему, и он выдает скот, семена, муку. Всем помогала». Семен Михайлович рассказывает что-то еще и замечает: «Да, много она за нас радела, много сделала для нашего брата».

Отрывки (1974)


Между прочим

Не год и не два тому назад (гораздо раньше) я собрал целый ворох отрывков из разных тетрадок и превратил его в «Отрывки». Теперь пересмотрел всё это заново: что-то выкинул, кое-что прибавил – получились «Эфемериды» или заметки из дневника, книжка под названием «Между прочим».


Е.А.Яновской

Много раз Вы мне говорили: «Пишите! Пишите каждый день!» Говорили и показывали свою толстую тетрадь, записи в которой Вы делаете ежедневно. «Пишите»… Когда? – это во-первых, а во-вторых – зачем? Я не был настроен писать. Бог наделил меня тяжелым слогом, а потом ведь: «Мысль изреченная есть ложь»[126], да и это лишь в лучшем случае. Иной раз и лжи не будет.

Но тем не менее вот я пишу…

* * *

Писать, наверное, необходимо и, надо полагать, необыкновенно важно. Но главное здесь – другое: чтобы писать, дулжно избавиться от раздражения, избавить себя от этого спутника, поселившегося под каждой крышей. А это – одна из сложнейших задач, поскольку оно подкарауливает вас повсюду, без стука входит в вашу комнату, подслушивает ваши телефонные разговоры и, как хозяин, расхаживает по всему дому. И лишь старый испытанный путь может быть способом избавления от этого спутника – подняться на башню. С башни взирать и чувствовать, что раздражение уже не властно над вами. Вот тогда-то и можно браться за перо.

* * *

Было время, когда под видом жизни простых людей повествовали о жизни королей. Это было время Гюго и Пушкина, Бальзака и Толстого. Было и то время, когда под видом жизни королей описывали жизнь простых смертных – это было время Метерлинка и Андрея Белого. Какое же время настало теперь? Какое же…

* * *

Полезно иногда наугад открыть давно знакомую книгу. Нечто, известное с детства, воспринимается вновь как неведомое… В тех образах, которые нам так давно знакомы, оно возрождается снова и сообщает нам больше нового, чем то, что мы действительно читаем впервые. Не случайно поэтому, когда в первый раз открываешь книжку, которую ты потом полюбишь, кажется, что когда-то уже читал ее, а когда – не помнишь. Тогда-то и начинаешь думать, что родились мы, зная уже очень многое. Вот потому-то мы так любим Андерсена.

* * *

Перешагнуть через барьер обыдённости, подняться над ординаром, пригубить из чаши элитарности… «И жало мудрыя змеи»[127] и так далее. Без конца можно перечислять и без конца можно слушать. Например, можно (правда, может быть лучше сказать «приходится») слушать о том, как следует подняться над «проклятою обыдённостью»…

И мы – поднимаемся. Мы совершаем грандиозные восхождения на вырастающие всё более Эвересты и, действительно, чувствуем себя вконец запыхавшимися альпинистами. На высоте мы огромной, спору нет, но силы все ушли на то, чтобы взобраться сюда, – где уж там вещать изумленному миру. Но вновь мы взбираемся на вершину нового ледника. Какое же это великолепие! Мировая культура досталась нам в наследство. Но только вот где же те силы, которые нужны для того, чтоб не карабкаться, а осмотреться, просто-напросто оглядеться вокруг? Они-то и вышли все. И сидит печальный альпинист с языком, высунутым как у собаки, да с выпученными глазами. Не понимает, где он и зачем это он сюда забрался, знает одно: на высоте он огромной. И вот – сидит в недосягаемой гордости. Не так ли перешагиваем через обыдённость и мы? Не следует ли искать путей в совсем другом направлении?..

* * *

Шестьдесят шесть лет назад в Художественном театре была поставлена «Синяя птица»[128]. Это значит, что уже шестьдесят шесть лет водят московских детей на сие мистическое представление. В воде, хлебе и сахаре[129] пробуждаются их души. В Царстве душ неродившихся мы встретим великого ученого и мыслителя, художника, философа и поэта. А вот в детях, приведённых сюда, пробуждается тоже нечто необычайное.

Появились призраки. Огромные. Страшные. И тогда раздались два детских крика: «Не надо!» – воскликнул один, «Не верю!» – заорал другой.

Вот и всё. Кто же будет отрицать, что в первом проснулся Сведенборг, а во втором – Декарт…

* * *

Малые искушения… Это те, которые преследуют нас с детства до могилы, от колыбели до гроба, от детского сада до дома престарелых (последний теперь тоже называют интернатом). Привет вам, малые искушения… Малые искушения – это выглянуть из окна трамвая на повороте, если вам шесть или восемь лет; это пойти на кинофильм «детям до шестнадцати», если вам четырнадцать. Малые искушения (мы пропустим их великое множество) – это выкурить сигарету, если у вас астма, выпить рюмку водки, если вы только что встали после инфаркта. Привет вам, малые искушения…

Под этим знаком, быть может, проходит большинство наших жизней, и более того – именно под этим знаком, как правило, совершаются великие дела. Смотрят на них люди и поражаются величию чьего-то духа, а ведь породили-то всё это одни лишь малые искушения. Привет вам, малые искушения…

Съесть яблоко – а ведь это тоже малое искушение. Вот вам и всемирная история от сотворения мира. Привет вам, малые искушения…

* * *

«Уподобихся неясыти пустынней,

бых яко нощный вран на нырищи» [130];

«Углебох в тимении глубины и несть постояния,

приидох во глубины морския, и буря потопи мя» [131];

«Утрудихся воздыханием моим,

Измыю на всяку нощь ложе мое,

Слезами моими постелю мою омочу» [132];

«Спаси мя, Боже, яко внидоша воды до души моея» [133].

* * *

Для того чтобы думать, нужно время. Большое количество свободного, кощунственно тратимого нами времени. А поэтому и приходит в голову мысль о том, как хорошо было думать в прежние времена. Хорошо было думать Сократу или его «велемудрому» ученику[134]… Действительно, неплохо. И находились они в несколько ином положении, чем мы. Мы думаем преимущественно в метро, в калейдоскопе немыслимой толчеи. Мы думаем, конечно, в метро. Но ведь Сократ думал на агоре. Наверное, это было что-то похожее…

* * *

Элегия

В метро я каждый день,

наверное, в течение месяца

встречал вас, Мальчика и Девочку.

Как мне казалось, студентов первого курса.

Она – беспомощная брюнеточка

с какими-то конспектами и тетрадками.

Он – типичный мальчишка,

белобрысый и грубый, в школе

имевший, конечно, по физкультуре пятерку.

Вот и всё. Встречал я вас и радовался:

есть еще любовь между смертными.

Бегай, брате мой, и уподобися

серне или юнцем еленим

на горах Ароматских [135].

* * *

Я часто задаю себе вопрос: как я отношусь к философии? И не решаюсь на него ответить…

Надо сознаться, что для собственного удовольствия я не прочел ни одной философской книги. Кант мгновенно превращает меня в полного тупицу, а гносеология вызывает приступы неописуемой тошноты. Быть может, это плохо. Но, может быть, всё-таки еще существует деление на философов и поэтов, что может меня несколько оправдать…

Но суть, наверное, заключается в том, что философия, используя методику позитивных наук и ставя перед собою позитивные задачи, имеет дело с мистическим объектом. Умничанье же перед Богом бессмысленно.

В литературе всё наоборот. Любая позитивная задача ей бесповоротно чужда. Разрешать, объяснять, обобщать, ставить в пример и т. д. литература не в состоянии. Ее единственная цель – наблюдение над поминутно совершающимся мистическим актом.

* * *

Можно ли писать без раздражения? Мой дед говорил: «Один дурак может задать столько вопросов, что сорок умных не ответят».

На этот раз больше сказать нечего.

* * *

Не правда ли, что высшая избранность содержится лишь в обыдённости, а лучшие цветы раскрываются лишь в серой каждодневности. Перефразируем Гейне: Aus die Berge will ich steigen[136]. Пусть это звучит несколько коряво. Смысл от этого не пострадает нисколько.

Спускаясь с гор, я ухожу на башню.

«Куда же ты идешь? Быть может, всё же вниз?»

Или опять дорогою вчерашней

Уходишь прямо в горы… Берегись!

* * *

Меня чрезвычайно занимает метро; метро – как мировая проблема. Ибо ведь метро в нашей жизни играет несравнимо бульшую роль, чем Церковь во времена Возрождения. Во-первых, в нем мы находим те архитектурные сооружения, которые волей-неволей заменили храмы и палаццо. А потом: в метро мы любим, читаем, предаемся бурной радости и черной меланхолии, да и вообще проводим массу времени. Вряд ли кто сомневается в том, что Ромео и Джульетта, живи они сейчас, назначили бы свиданье именно в метро.

Служба, дом и метро – вот та триада, в которой замыкается бытие индивида. Невольно поэтому на метро начинаешь смотреть с благоговением, а Каганович[137], его зиждитель, представляется своего рода апостолом Петром со старинного немецкого горельефа.

* * *

Ничто не обнажает Истину так полно,

как Уродство.

Взгляни, как далека она

от Рафаэля и Буонарроти,

как глубоко

она внутри великолепной формы

скрывается у них в произведеньях.

А после посмотри, как откровенно

показывает Истина себя

в беспомощных готических уродцах,

в убогих статуях Средневековья.

Вот почему уродливая наша

эпоха открывает нам так много

Истины, как правило, печальной,

но иногда действительно прекрасной.

* * *

Город – дрянь. Но я необычайно люблю город. Делайте что хотите, но променять его на «небесные апельсины»[138] нет никакого желания.

* * *

Перечитал старую тетрадь, где было много писанины о сущности литературного произведения и психологии художественного творчества. Ерунда. Какая тут может быть сущность! Каждый пишет то, что у него получается. «Выше головы не прыгнешь» – вот и вся психология.

Когда дело касается творчества, пожалуйста, никаких теорий. Это – из области прописных истин.

* * *

На Невском

из окна дежурной аптеки

мне улыбнулась девочка,

готовившая медикаменты.

Я шел по проспекту и думал:

какое синее нынче небо.

* * *

Соразмерность – вот они, путы, сковывающие Истину.

* * *

Предаваться одиночеству лучше всего в самых людных местах. Я чувствую себя наедине с самим собою именно в толпе.

* * *

Как выйдешь из храма после Обедни, и небо какое-то другое, и воздух, и люди… И кажется, сегодня великий праздник. И вправду – сегодня…

* * *

Город, вырастающий из-под неба, удивителен тем, что он сер и материален. Вот оно – Средневековье, столько раз воспетое («Прошел патруль, стуча мечами, дурной монах прокрался к милой, над островерхими домами…»[139]), Средневековье, которое, оставшись в наследство двадцатому веку, давит на душу своей бесполезной значительностью. Средневековье…

* * *

Удачное выражение (бесспорно, удачное) «достояние навеки» принадлежит Фукидиду, увесистый труд которого вряд ли что-либо может сказать сегодня читателю, даже самому любознательному. А выражение хорошее… Я читал Фукидида в Гурзуфе зимою темно-зеленого года. Именно там были написаны первые страницы моей работы об истоках его стиля и метода[140]. Окно смотрит прямо на море. Слева – гора Медведь. Читать Фукидида по-гречески скучно, а по-русски вообще невозможно. Море зимою синйе, чем летом.

* * *

Раньше я увлекался Данте

и каждый день читал «Илиаду»,

стихов по пятнадцать перед едою,

читал и считался умным.

А теперь сижу у окошка,

о любви стихи сочиняю

или просто гуляю по паркам,

но, как ни странно,

не стал глупее…

* * *

Прекрасно лишь то, что нам нравится. Так называемая абсолютная ценность здесь не играет никакой роли. Анна Ахматова, наверное, сказала бы, что ее (абсолютную ценность) придумал какой-то бездельник[141].

* * *

Воспевать уродливость там, где столько прекрасного, было бы по меньшей мере неразумно. В самом деле, вряд ли она несет в себе нечто действительное… Но она – это как раз и есть та рука, которая приподнимает занавес до начала представления, когда свет еще не потушен, и нарочито прячется за сценой. Бархатный и расшитый золотом, он снова скрывает приоткрывшееся…

* * *

Автобусы меня утомляют. Общение с людьми – тоже. Но хуже всего и всего утомительнее так называемые достопримечательности. Вот – враг человека, а еще – враг культуры. Больше всего я люблю ходить по улицам. В самых неожиданных местах там запросто совершается то, что может только сниться гениям, и только раз в жизни.

* * *

Ночь… (Что за странная причуда – обращаться именно к ночным сюжетам…) Пусто на улицах. Голо в переулках. (И зачем это обязательно должно быть безлюдно и пусто…) Не проще ли: ярким днем, на людной улице… И вообще, как следует относиться ко всем общим местам в разнообразных текстах?..

* * *

Сквер на Спасопесковской площади, Пречистенский бульвар, Садик на Большой Никитской да Чистые Пруды – вот мои кабинеты…

* * *

Как-то раз в Преображенском соборе (было это перед Вечерней) подошел ко мне какой-то бородатый дядька: «Не Вас ли это я видел в Почаеве?» – «Нет, не меня». – «А не с Вами ли встречался в Печорах?» – «Нет, не со мною». – «А не одолжите ли Вы мне пятерочку? Вы в Лавре на Николин день будете?» – «Нет, не буду». – «Вот и хорошо, там я Вам и верну ее».

Минут через пять оборачиваюсь, дядьки моего как не бывало. Интересно, куда же это он исчез так быстро: в Лавру пешком ушел или побежал за водкой? И вообще, кто это был, Божий человек или проходимец? Хочется верить… И это всю жизнь такая история.

* * *

Владимир Соловьёв как никто другой умел смеяться над самыми любимыми своими мыслями. Может быть именно поэтому он и был Владимиром Соловьёвым.

* * *

В жаркий день на опушке леса

иной раз такой тебя восторг охватит,

что хотел бы его выразить стихами.

Но как только захочешь, так увидишь,

что слова ничтожны и бессильны.

Ничего не вышло б с этим даже у Гомера

или Данте, потому что всё, что надо,

уже было сказано:

«Господь воцарися» [142].

Из старых тетрадей

  Еще не наступил рассвет,

Ни ночи нет, ни утра нет…

Ник. Г. [143]


Книга возникла гораздо позднее, чем слово. Она наступала, наступала и наступала на последнее, пока окончательно не узурпировала его права. И слово заменено книгой (сначала это было просто ясно, теперь это стало трагично). Слово – книгой, живое – мертвой! Слово исчезло за книгой, а ведь книга – это только инструмент, только средство, а совсем не нечто самостоятельное. Книга – недавний (как говорят, Пятикнижие было записано только при Ездре), а исходя из этого, вероятно, недолгий гость человека…

* * *

Выражение почтенной дамы: «Библиоман – человек, влюбленный не в женщину, а в платье».

* * *

Коллекционирование. Не форма ли вандализма это?

* * *

Мой учитель физики сравнивал наблюдение броуновского движения с наблюдением игры в мяч за высоким забором: мы видим полет мяча, а игроки остаются вне поля зрения. Изречение это удачно, если учесть, что всё, что мы видим – есть результат. Причина же для глаза остается недоступною.

* * *

Когда-то я отрицал идеалы… Могло ли такое быть? Я отрицал то, что называли идеалами другие. Идеалы – их я не умел тогда видеть. Я считал себя мистиком и был чистой воды реалистом.

* * *

«В дюнах под Сестрорецком, говорят, расплодились нудисты». – «Давно пора, – заметил NN, известный как строгий аскет, – ханжество надоело до смерти».

* * *

Вы только подумайте, все действительно замечательные литературные произведения написаны на первый попавшийся сюжет. Иногда даже думаешь, а нельзя ли было выбрать что-либо значительнее? А вероятно, нельзя…

* * *

Язык былины – русский, а читать их лучше на каком-то другом наречии. По-английски они зазвучат как «Илиада».

* * *

А вот афоризм, действительно, интересный: «Как правило, маленькие дети учатся в школе, иногда – в хедере». Прочел это снова и подумал: хедеров, конечно, сейчас уже нет – очередь за школой…

* * *

Пьяная нищенка рассказывает на паперти что-то невразумительное. Поверить ей или нет? Подавать или нет? Пьяная нищенка…

* * *

Предмет в произведении искусства не играет никакой роли. Правда, иногда (и даже довольно часто) ему отводится характерная роль извиняющегося: написано, конечно, плохо, но зато каков предмет!

* * *

Город пьян с утра и до ночи

Миллионы лет подряд,

Что уходят, горько стонучи,

В сочлененья мириад,

Что огромными афишами

Шлют приветствия судьбе

И рекламами над крышами

Возвещают о себе.

Знаменитыми артистами

Стали пьяные года,

Только им, давно освистанным,

Не подняться никогда.

От Никитской – до Пречистенки,

С Якиманки – на Арбат:

Город пьян, как будто нищенка,

Миллионы лет подряд.

* * *

Фукидида принято считать очень мудрым. Он отменно скучен, но я его полюбил. Вот только как донести его мудрость до читателя? И нужно ли… «Достояние навеки»…

* * *

Раньше уставали от жизни. Активность и разнообразная, более или менее полезная, деятельность были от этого лекарствами. Теперь же устают именно от запланированной и регламентированной заранее деятельности, а лекарством от этого [является] как раз усталость от жизни.

Эфемериды

Никто не написал отрицательной рецензии на ту чушь, которую Ч.

выдал за историко-философское исследование. Я посетовал по этому поводу и даже огрызнулся на нашу пассивность, а С.М. разумно заметил: «Хочется писать рецензии на хорошие книги, плохие надо считать несуществующими, оставлять вне поля зрения». Необходимо иной раз следовать этому принципу, ведь он вносит в мысли удивительный порядок, но часто – не в силах, берет верх раздражение…

* * *

Спешим в концерт. На Пречистенском бульваре – пьянчуга: «Маэстро, простите. Я абсолютно пьян. У меня нет пятачка, чтобы добраться домой». Дал великодушно, а ведь никогда не даю. Это за «маэстро», наверное.

Случай глуп необычайно, а в памяти застрял. Я, надо полагать, мог быть неплохим капельмейстером во времена Монтеверди, но они б все пьянствовали у меня как черти…

* * *

За туманом грязных окон

Колют лед – последний лед.

Скоро странница с Востока

Мне гостинцы принесет.

Но пока темно и сыро,

Только злая лихорадка

Забралась в мою квартиру,

Чтобы там смеяться гадко.

Ладно, смейся. Я добрею

С каждым днем, я гостью жду.

И уже идет Астрея[144]

По растопленному льду.

1973. Немецкая [145]

* * *

Низкие потолки, бесспорно, оказывают необычайно гнетущее действие на человеческие умы. Это те же сводчатые каморки Средневековья, и поэтому тут и там просыпаются в них Лютер и Джордано Бруно, Ян Гус и Франциск из Ассизи. Кое-кто из них [современных человеческих умов] замечателен, но куда им до перечисленных мною.

Вряд ли есть смысл ждать теперь возрожденческого размаха. Правда, последний опустился с высот готических храмов, поэтому теперь он может подняться из бесконечной глубины метро…

* * *

Генрих Густавович Нейгауз любил говорить об изрядной доле легкомысленности, которая необходима в каждом предприятии. Слушаешь Благого[146]: всё хорошо, а легкомысленность как раз и вынута… У меня зато ее всегда хватает. Ничего другого, однако, может быть, и нет.

* * *

Иногда хочется, чтобы слова были выбиты на меди. А зря ведь…

* * *

На еврейском кладбище в Праге

Каждой ночью в двенадцать часов

Собираются мудрые маги

Из двенадцати древних родов. [147]

1969

* * *

Вылил я поток иеремиад публично на одного нашего композитора. Потом удивлялся даже, как это не рухнули стены Большого зала от этакого грохота. А зачем?

Обвинительное всегда неприятно. Лучше от этого всё равно не станет, а ничтожество само когда-то да себя обвинит. Вот только когда?

Правда, иеремиады могут иметь смысл педагогический, смысл, которым, наверное, пренебрегать не следует. Вот поэтому необходимо брать с собою в концерт тухлые яйца.

* * *

Всякая игра хороша только тогда, когда играющий убежден в том, что это всё происходит всерьез. В иных случаях – она необычайно противна и действует отталкивающе.

* * *

Игра в уродливость. Как любят многие прикрывать ею свою бессодержательную соразмерность!

* * *

Dolce far niente (прекрасное ничегонеделанье) – это было раньше. Теперь, по-моему, иначе. Во всяком случае, у меня: Amaro far niente (горькое ничегонеделанье)[148]. Устал, причем чисто физически. Хочу отдохнуть и не могу, потому что берусь за работу (привычка). Работаю, а результатов и на грош нет, потому что устал. Беда, да и только: «Яко вода излияхся, и рассыпашася вся кости моя: бысть сердце мое яко воск таяй посреде чрева моего»[149].

* * *

Во всём меня больше всего пугает значительность. Невольно под нею начинаешь искать пустоту; сразу вспоминается еврейская лавчонка в Нижнем Новгороде (Бог знает, какими судьбами сохранившаяся), которая представляла собой низенький сарайчик с высоченной передней стеною. С улицы она казалась двухэтажной.

* * *

NN необычайно важен и надут. Даже когда он говорит чудовищные глупости, многие предполагают: «А вдруг это оригинальная постановка вопроса». Разгадка здесь проще пареной репы: при всей своей глупости NN интеллигентен. Интеллигентность спасительна…

* * *

«Забрать все книги бы да сжечь»[150], – как остро звучит это выражение нынче. Надоели ж библиоманы…

* * *

Иконы – вовсе не произведения искусства и с последними ничего общего не имеют. Рассматривать их с точки зрения искусствознания – бессмысленно. Да и вообще, может ли быть подход к ним рациональным? Повторяю: икона глубоко интимна, а поэтому не может быть объектом эстетического наслаждения. Точно так же не может быть его объектом сама жизнь: любовь, горе, смерть, деторождение. Обыдённость, да и вся человеческая жизнь в целом – это миракль, чудо, мистерия, нечто сугубо внутреннее. Эстетическое же чувство возникает лишь из стороннести, от наблюдения извне. Оно направлено не на саму жизнь и с чудом уже не связывается. «Иверская» – это жизнь, это чудо (поезжайте в Сокольники и Вы это увидите). От Мадонны Бенуа[151] чуда мы ждать не можем, представьте это хотя бы на минуту – ничего не выйдет. Художник превратил прихожанина в наблюдателя, а ее таким образом – в произведение искусства, в объект для эстетического чувства, но чуда-то в ней уже нет…

* * *

Прекрасное совсем не обязательно должно быть красивым. Иной раз оно уродливо (только это бывает крайне редко).

* * *

«Небеса поведают славу Божию, творение же руку Его возвещает твердь. День дни отрыгает глагол, и нощь нощи возвещает разум»[152].

* * *

Когда мне было пять лет или немного больше, бабушка уже вела со мною самые серьезные разговоры. Безусловно, сначала я почти всё забывал. Потом всё это стало постепенно всплывать в памяти. И длится это до сих пор. Поэтому наш разговор продолжается…

* * *

Поражаешься удивительной несоразмерности у Бетховена, особенно в последних сонатах: ор. 106, ор. 109 и (тут уже забываешь о том, что с законами Ньютона всё же приходится считаться) ор. 111…

* * *

Город действует необычайно очищающе. Отдаться в его власть, ощутить его в себе, потеряться и вовсе в нем раствориться – великий и освобождающий акт. Неоднородным он кажется лишь сначала, далее – в нем поражает именно нерасчленяемое. Тогда-то и начинается переход на самый интимный лад. И это как раз страшнее всего…

* * *

Как однако страшна роль аксессуаров! К чему угодно могут привить они отвращение! Идея ими оформляется и ими же самими вслед за этим пожирается. Пример тому – наши былины.

* * *

Язык Теренция и других писателей его времени представляется иногда очень забавным: какие отступления от классических норм! Цицерон сказал бы совсем не так и т. д. А ведь никаких отступлений у него нет. Просто язык другой: ведь если бы вообще существовали эти отступления, смешным бы казался язык всех русских писателей, кроме Тургенева.

* * *

Былины оформляются в стиле расписного пряника. Конечно, от обилия аксессуаров былина стала поистине худшим памятником стиля russe. А почему? Видимо, мы противопоставляем себя былине, но недостаточно. А надо либо не противопоставлять вовсе, либо уж – полностью. С «Илиадой» всё обстоит гораздо проще, а поэтому она нам ближе.

* * *

Смысл исповеди – в ее тайне. Человек исповедуется Богу, священник (если это в церкви) – только посредник. Как человек он, безусловно, не знает, не должен знать того, чту вы сказали. Тем более что вы не ему говорили. Во время исповеди слышит вас только лишь «Видяй

втайне»[153].

Вот почему литературная исповедь представляется мне необычайно надуманным, претенциозным и даже лживым жанром. Там, где начинается исповедь, книга должна закрываться, смысл ее – только в приуготовлении…

* * *

«И совсем не в мире мы, а где-то…»[154]

Там, где обыдённость становится чудом…

* * *

Книги – не люди. Не в книгах мудрость, а в людях.

Но как обойтись без книг?..

* * *

О том, что на ночь не закрыли печку,

О том, что утром холодно вставать…

Вчера купить забыли хлеб, на вечер

Остался недоеденный творог.

Всё это жизнь. Я промочил ботинки.

Всё это чудо… Только где стихи?



Pensées