И вот, он приходит, точнее, буквально вбегает в квартиру тети Тани – и прямо с порога бросается к одному из гостей, историку музыки и знатоку консерваторского быта былых времен, с вопросом: «Много ли пили профессора Московской консерватории?» Утвердительный ответ его очень порадовал.
Отцовская ирония по поводу спиртного иной раз приобретала форму шокирующего, но весьма поучительного нарратива. Помнится, в середине девяностых отец получил по гранту тысячу долларов – тогда это была весьма солидная сумма. Он сказал, что спрячет их в одну из книг – и напишет записку по латыни с указанием на эту книгу. «Вот я представляю себе такую картину, – злорадно сказал отец, – я лежу парализованный, ты безуспешно роешься в словарях и грамматиках, а из кухни тебе кричат собутыльники: “Давай скорее, выпить хочется!”»… Я был страшно возмущен – и, надо сказать, не скрыл от отца своего гнева – но потом понял, что он одной фразой предостерег меня сразу от нескольких опасностей: от невежества, пьянства и плохой компании…
Ирония вообще была для отца несказанно ценна. Сейчас я думаю, что у этого много причин: и опыт жизни в советские времена, когда от многих вещей можно было спастись, лишь вдоволь над ними посмеявшись, и острое чувство языка, позволяющее увидеть курьез там, где многие его не заметят. Я учился, кажется, во втором классе, надвигался очередной советский праздник (кажется, Первомай), и нам задали учить стихи – очень советские, идеологизированные до невозможности. Мне досталось стихотворение про Красную площадь. Благодаря отцу я не испытывал по поводу советской власти никаких иллюзий, поэтому и к стихам этим отнесся соответственно. «Смотри, какие стихи мне придется выучить!» – сказал я отцу, когда вечером он пришел домой. Отец внимательно прочел это стихотворение. «Да, стихи выдающиеся, – сказал он, – но их можно улучшить». С этими словами он ушел к себе в кабинет и через полчаса вышел оттуда, заговорщически улыбаясь. Он сделал интерполяцию – написал еще две строфы. Думаю, что читатель без труда сможет их угадать:
Какие бури прогремели,
Какие вихри пронеслись,
Но у Кремля синеют ели,
Всё так же звезды смотрят ввысь.
Всё так же звон высокий льется,
И от него земля светла,
Как будто не часы, а солнце
Победно бьет в колокола.
Всё так же башни розовеют
И, думу думая, молчат,
И караул у Мавзолея —
Горят штыки как два луча.
Здесь Сталин спит в своей могиле
И Брежневу поставлен бюст.
Черненко здесь похоронили
И приземлился храбрый Руст.
Здесь, на трибуне Мавзолея
Стоял, как дряхлый шимпанзе,
Товарищ Брежнев, а правее —
Товарищ Суслов в картузе.
Приди сюда, где ветры мчатся,
И ты увидишь даль веков
И ты услышишь на брусчатке
Шаги пяти материков.
Ты здесь постой хотя б немного,
Послушай, как перед тобой
Всё дышит вечностью высокой,
Всё дышит вечностью живой.
Обновленный вариант этого стихотворения мне очень понравился, и я мгновенно выучил стихи вместе с добавленными строфами – ведь «из песни слова не выкинешь». Но тут я всерьез испугался: вдруг и на празднике я прочту его в полном варианте? Что тогда будет? Меня спасла случайность: на генеральной репетиции я стал сильно заикаться и меня «сняли с дистанции», чему я был несказанно рад. А отец потом говорил: «Все-таки жаль! Представляешь, какой грандиозный скандал разразился бы!»
Мне вспоминается 19 августа 1991 года. В то утро мама разбудила меня со словами, что произошел государственный переворот и что неизвестно, чту будет дальше. Весь день мы вслушивались в радиоприемник, стараясь не упустить ни слова, а ближе к вечеру приехал отец. Он предложил мне проехаться на велосипедах – и по дороге пересказал мне свои ощущения, абсолютно ничего не скрывая. В то время мне было одиннадцать лет – но отец говорил со мной как со взрослым. Он сказал, что не удивится, если его арестуют, потому что он уже засветился как либерал и антисоветчик – и, как ни удивительно, я воспринял его слова как должное, довольно мужественно… Мы ехали через Хрипанское поле – в то время оно еще не было застроено – а когда проезжали через деревню Хрипань, увидели, что довольно обшарпанный лозунг над входом в сельский клуб был заботливо подновлен… А потом стал накрапывать дождь – и мы спрятались под большой старой елью… Но дождь довольно быстро прекратился и мы двинулись дальше.
Потом мы не раз размышляли о том, что это был sui generis знак – указание на то, что вся история с путчем закончится столь же быстро, как этот дождь. И впрямь – в 20-х числах августа, уже после провала путча, мы с отцом поехали в Егорьевск и очень радовались, увидев из электрички, что над зданием Раменской администрации развивается бело-сине-красный флаг. А еще через несколько дней мы вновь поехали через Хрипань – и что же? Лозунг на клубе, подновленный за несколько дней до того, был закрашен… Ну что тут сказать? В точности по анекдоту: «Были ли у вас колебания при проведении линии партии?» – «Колебался вместе с линией»… А тем маршрутом, что сложился у нас в тот августовский вечер, мы потом ездили часто – он оказался исключительно удобен для вечерних поездок, когда времени мало, а покататься хочется. И назвали его – Хрипанское кольцо.
В тот августовский вечер отец говорил со мной предельно прямо – и, надо сказать, что это был далеко не первый наш разговор о политике. Задолго до того отец уже рассказывал мне о глубокой неправде советской идеологической системы. Говорил он мне и о том, сколь критично относился к официозу мой дед – Петр Георгиевич Чистяков. Он, к слову, будучи членом партии, смотрел на советскую власть без иллюзий. Мне вспоминается один из таких рассказов.
Между повседневной формой Военно-воздушных сил и формой КГБ есть некоторое сходство. Их сближает цвет петличек, просветов на погонах, околыша на фуражке и канта на брюках (именно о брюках и пойдет речь далее). Однажды мой дед, полковник ВВС и профессор Военно-воздушной инженерной академии им. Н.Е.Жуковского, будучи в штатском, зашел вместе с моим отцом в ателье. Было это в семидесятые годы. Он хотел несколько ушить форменные брюки или, быть может, проделать какую-то другую, сходную процедуру, совсем не сложную, как ему казалось, но мастер сказала, что такую работу они не делают. «Плохая у вас контора!» – в сердцах сказал дед. «Да уж получше, чем ваше КГБ!» – с нескрываемым презрением ответила ему его собеседница (а ведь в те годы КГБ нередко называли именно «конторой»). «Мы не знали, что делать, – рассказывал отец, – обидеться на то, что нас приняли за кагебешников, или порадоваться столь адекватной реакции на это ведомство!»
Удивительно – но я хорошо помню тот день, когда я впервые услышал о Николае Степановиче Гумилёве. Это было, наверно, в 1986 году: к нам в гости пришел мой дядюшка – отцовский кузен, и они с отцом, как обычно бывало, завели долгий разговор, сидя у отца в кабинете – так он в те годы называл угол большой комнаты, где стоял его письменный стол и книжные стеллажи. Я играл рядом и, конечно, приставал к ним со всякими вопросами. «Петя, не мешай! – сказал отец. – Мы смотрим Гумилёва». Фамилию эту я запомнил сразу – и тут же увидел в руках у отца фотографию коротко стриженого молодого человека с дымящейся сигаретой в руке. Вскоре после того я увидел этот портрет, уже в рамке, висящим у отца в кабинете.
Через пару лет я стал заниматься живописью у Александры Борисовны Бер, жившей по соседству с нами в Ясеневе. Занятия эти были несказанно хороши: помимо рисования, Александра Борисовна всегда читала нам вслух и рассказывала интереснейшие вещи. Буквально на одном из первых занятий она предложила нам выучить «Капитанов» Гумилёва – и тут же сказала мне: «Это ведь любимый поэт твоего отца». Я попросил у отца книгу – и он дал мне маленькую брошюру избранных стихов Гумилёва – приложение к «Огоньку». Я открыл ее – и тут же прочитал все стихи, что были там напечатаны. «Капитанов» мгновенно выучил, а потом сами собой стали запоминаться и другие его стихи… И с тех пор я с ними не расстаюсь. Конечно, книга не всегда под рукой, но их ведь – не все, конечно, но многие – вполне можно хранить в памяти…
А отец говорил, что ему в те годы было странно видеть стихи Гумилёва напечатанными: он привык читать их в самиздатских машинописных сборниках или рукописных тетрадях… Что-то переписывал он сам или его друзья – совсем недавно старый отцовский друг и мой крестный, протоиерей Федор Веревкин, вспоминал, как в юности переписывал стихи Гумилёва, сидя в читальном зале Ленинки. Там же стихи этого замечательного поэта переписывала в общие тетради и Елена Александровна Яновская, с которой отец очень дружил, – и эти тетради, как и другие ее бумаги, после ее смерти хранились у нас дома. Целы они и ныне…
А потом я постепенно стал узнавать, что многие дорогие мне люди тоже очень любят стихи этого замечательного поэта. И это всегда удивительно прекрасно, это как пароль, позволяющий безошибочно узнать своего. «Любишь Гумилёва?» – «Да, очень люблю»…
Отец с детства любил нашу дачу в Отдыхе. Любил там работать – в Отдыхе всегда тихо и спокойно, любил велосипедные поездки по окрестностям (они заслуживают отдельного рассказа), любил гулять по поселку – иной раз поздним вечером или ночью. Во время таких прогулок можно было вести неспешный разговор. В Отдыхе у отца было еще одно увлечение: альпийская горка, собственноручно сооруженная им из камней, найденных на соседнем поле. Ныне оно застроено домами, а во времена моего детства его ежегодно распахивали и на нем попадались камни – иногда очень большие. Мы частенько туда наведывались: отец брал тачку, и мы отправлялись за камнями. В те годы альпийские горки еще не вошли в моду, поэтому прохожие обычно с удивлением смотрели на интеллигентного человека профессорского вида, катившего тачку с камнями. Иной раз отца спрашивали, для чего ему нужны камни. А однажды он нашел большой камень, лежавший возле проходящей через поле дороги, под насыпью. Отец с большим трудом вкатывал камень на насыпь, а я стоял наверху, у дороги (опасаясь за меня, он категорически запретил мне помогать ему) и слышал, как проходившие мимо люди, взглянув на отца, вспомнили миф о Сизифе. Когда отец вкатил камень наверх, я рассказал ему об этом. Он очень смеялся – и, конечно, камень этот стал именоваться Сизифом.