Постель — страница 9 из 13

по-английски. Когда он напивался и начинал ругать свою жену — его мать, — то испанское вульгарное puta (потаскуха) он усиливал английским fucking.[11] Ему казалось, что так он сильнее ее унизит. Его сын — мой муж — не мог в тот день унизить меня еще больше. Ни он, ни кто другой. Я чувствовала себя как провонявший мочой уличный пожарный кран, обнюханный и обоссанный стаями блохастых бродячих собак. И в тот момент мне казалось, что я заслужила это. Он слишком хорошо знал меня, чтобы не понимать моего состояния. Когда же он заметил, что его старания напрасны, а бесконечное повторение «fucking puta» и «fucking потаскуха» уже не приведет меня к новым судорожным рыданиям — просто во мне больше не осталось слез, — он допил виски, бросил бутылку в закрытое окно спальни, разбив в мелкую крошку двойное стекло, и, сжимая мои запястья, приблизил лицо к моему. Он смотрел мне в глаза и остервенело повторял, как он меня ненавидит. Сначала спокойно, свистящим шепотом, артикулируя чуть ли не каждый звук, с густой белой пеной, собирающейся в уголках рта, чтобы потом оглушительно, плаксиво, истерично выпалить это по-английски, по-немецки и по-испански. Наконец он достал из кармана листок и стал читать с него по-польски. Он много раз написал на нем «Ненавижу тебя». Он стоял надо мной, разведя ботинками мои колени, и читал мне громко с листа, в то время как я сидела съежившись на полу около ночного столика и защищалась, отмахиваясь не глядя, вслепую, после каждого его «ненавижу тебя», как от удара. Я даже не заметила, когда он перестал читать и вышел из комнаты. И тогда я эхом стала повторять «ненавижу тебя», колотясь головой в стену. Сегодня я уже не помню, кого я тогда имела в виду, кого я тогда ненавидела. Его или себя… А может, хромую уборщицу из больницы? А может, Бога?

Уверена, что он тоже уже не помнит, что ненавидел меня в тот вечер. Из всех чувств как раз ненависть больше всего туманит сознание. Больше, чем животная похоть, и даже больше, чем передозировка LSD. То, что юристы аккуратно называют убийством, совершенным в состоянии аффекта, в сущности является убийством из ненависти. Притом что изо всех эмоций она самая кратковременная из зарегистрированных в экспериментах на людях.

Их провоцировали на ненависть и фиксировали на томографе активность мозга. Области мозга, отвечающие за память, преобразование картин и звуков, за самоосознание и за логическое мышление, были абсолютно темными, как будто кто-то отключил их. Ненавидящий человек — это безумный глухой слепец в ярости. Весь кислород из поступающей в ненавидящий мозг крови забирают те центры, которые связаны с эмоциями и инстинктами. На экранах томографов они были раскалены добела. Когда после окончания войны в Югославии хорватских солдат, подвергшихся зверским пыткам сербов, спрашивали в суде, кто их пытал, те не могли вспомнить даже того, женщина это была или мужчина. Ненависть начисто стерла детали из их памяти. Единственное, что они помнили, это чувство безграничной ненависти, но не могли соотнести его с каким-то конкретным лицом.

Второй раз он пришел в спальню вчера вечером. Я ждала этого в течение двухсот восьмидесяти двух вечеров. Больше девяти месяцев я не слушала музыку, чтобы не пропустить звук его шагов. Но была в таком состоянии, в такой отключке, что так и не услышала их вчера. Ему были нужны какие-то документы из сейфа, встроенного в стену за дверями шкафа в спальне. Я лежала на кровати, как всегда с книгой, но читать не могла. Проходя мимо, он посмотрел на меня, как гинеколог, перед тем как закрыть кабинет после напряженного рабочего дня: дескать, собрался уже идти домой, а тут еще морщинистая старушка с белями. Его прежняя дикая ненависть сменилась отвращением.

Со вчерашнего дня я больше не жду. Когда он захлопнул за собой дверь спальни, я встала с кровати, набросила халатик и принесла из гаража самый большой молоток, какой нашла в его ящике с инструментами. Вынула диск из CD-проигрывателя, что стоит на моем ночном столике, и положила его на паркет под окном.

Прежде чем я ударила по нему в первый раз… это было самое трудное, Агнися… я подняла его с пола и на коленях подползла к кровати. Хотела еще раз послушать. Последний раз. Что-то вроде последней сигареты перед расстрелом. Последняя затяжка… воспоминанием. Хоть и слушала я музыку, но она была только фоном. Фоном наплывавших воспоминаний…


Я даже не заметила, как он вошел на кухню. Я мыла листья салата к ужину и что-то мурлыкала под нос. Мне хотелось, чтобы все было уже готово, когда я привезу его из аэропорта. Накрытый стол, его любимые астры в вазе, красное вино, дышащее в графине, клубника, посыпанная кокосовой стружкой и окропленная амаретто, пахнущие ванилью свечи в ванной, моя новая прическа, мое новое белье, мои новые фантазии, мое- Все.

Он должен был прилететь в Краков вечерним рейсом из Берлина. Но он нашел какую-то более раннюю пересадку в Кёльне, провел девять часов в аэропорту, чтобы на девяносто минут дольше быть со мной в Кракове. Он не измерял время годами своей жизни. Он мерил его минутами своих переживаний. Они были для него моментами истины. Они были нужны ему, чтобы не сойти с ума и чтобы чувствовать, что вся эта суета имеет смысл. Ради этих переживаний он сдерживал свои внешние проявления, чтобы сберечь силы для этих нескольких минут. Он коллекционировал переживания, как другие собирают картины или фигурки ангелов. Долгое время, когда я расставалась с ним больше чем на двенадцать часов, меня трясло со страху от навязчивой мысли, что могу стать или уже стала всего лишь очередным ангелочком в его коллекции.

Он встал у меня за спиной, губами и языком коснулся моей шеи, надевая мне наушники. Потом развернул к себе, нажал клавишу на плеере и засунул свои ладони за пояс моих джинсов. А я, со сжатыми в кулаки и разведенными руками, с которых капала вода, стояла, прижавшись к нему, подчиняясь его движениям. Ошарашенная, заслушавшаяся, зацелованная…


Любовь — это больше, чем простой поцелуй, это больше, чем простое слияние тел. Любовь — это больше…


Губы. К ним можно прикасаться, ласкать их, втягивая в себя, прикусывать, залезать под них языком, можно их закрыть своим ртом, чтобы тут же раскрыть, развести или стиснуть. Можно кончиком языка терпеливо и благоговейно совершать помазание слюной их краев. Их можно прижать к деснам, можно наслаждаться их вкусом, можно их увлажнить своей слюной, чтобы сразу потом осушить выдыхаемым воздухом. Их можно плотно охватить своим ртом и тут же ослабить нажим, распахнуть их настежь, высосать язык наружу и легонько его прикусить. А своим языком потом можно проникнуть вовнутрь, к нижнему небу, провести по выпуклостям на деснах над каждым зубом по очереди, им можно дотронуться до верхнего неба и задержаться на каждом его утолщении, можно… Можно при этом сойти с ума. Или влюбиться. Когда я сегодня пытаюсь понять, в какой момент я полюбила его по-настоящему, мне всегда приходят в голову те пять минут и сорок одна секунда. Он отменил три встречи в Берлине, потратил безумные деньги, полетел через Кёльн, чтобы пережить со мною эти пять минут и сорок одну секунду поцелуя, о котором он возмечтал, когда услышал одну песню в такси из аэропорта «Тегель» до центра Берлина. Он впихивал мне в уши музыку и слова, которые рассказывают о последней любви, и «устами делал меня своей».

Я мог бы весь день о тебе говорить,

Ни разу имени твоего не назвав,

Ничто нельзя мне с тобою сравнить, Нет ничего прекраснее тебя.

Каждое твое движенье, каждый час с тобой…

Не знаю ничего прекраснее тебя.

Не знаю ничего…

Ich кеnnе nichts, das schön ist wie du…

Ich kenne nichts…

Устами сделать тебя своею,

Запечатлеться в тебе…

Когда уже не осталось никаких неисполненных «можно» для моих губ, он расстегнул пояс моих брюк, сбросил их на пол вместе с трусиками и посадил меня на подоконник, встав передо мною на колени. Можно прикасаться к губам, ласкать их, облизывать, нежно прикусывать, раздвигать языком, можно их сжать своими губами, чтобы тут же раскрыть, распахнуть и проникнуть языком вовнутрь. И не прерываться ни на мгновение. Можно. И можно при этом сойти с ума. Задохнуться от нехватки воздуха. Расстаться с мыслями, с воспоминаниями и начать только чувствовать. Избавиться от остатков стыда и раскрыться еще больше. Настежь. Как раковина с жемчужиной. Розовой жемчужиной. Не какой-то там обычной белой. Розовой влажной жемчужиной, выступающей от избытка пульсирующей в ней крови. Почувствовать там прикосновение языка и снова начать дышать. Жадно, чтобы закричать. Обезуметь. Еще больше…

Устами делать своей… Сам так сказал.

Под утро, в полумраке и тишине, утомленная после целой ночи, прижавшись грудью к его спине, я вслушивалась в его ровное дыхание, яростно борясь со сном, который мог забрать у меня несколько часов сознания его присутствия. Когда рассветная серость начала просачиваться в комнату через щели в жалюзи, я встала, тихонько отлепившись от него. Я разбудила его музыкой, заполнившей шепотом спальню…

Ich кеnnе nichts, das schön ist wie du…

Ich kenne nichts…

Я вернулась в постель, когда он, не открывая глаз, стал повторять мое имя и нетерпеливо искать меня рядом. Тогда я спросила его про вчерашний вечер на кухне.

— Что-то может стать моим только тогда, когда я это «что-то» съем, — сказал он с улыбкой, коснувшись рукой моего лица. — Познание с помощью губ, через ощущение вкуса для меня более значимо, чем посредством зрения, слуха и даже осязания. Я хотел бы губами тебя сделать своей, запечатлеться в тебе…

Он откинул волосы с моего лица и стал целовать.

Через два часа, когда он сидел в самолете, направлявшемся в Милан, я до последнего бита заполнила компакт-диск копиями этой песни. Она уместилась на нем девятнадцать раз. Девятнадцать раз по пять минут и сорок одной секунде воспоминаний. Когда мне было плохо, когда я тосковала, когда часами не спускала глаз с телефона, который не звонил, когда в интернете проверяла по всем аэропортам мира, приземлился ли его самолет, когда вечерами просиживала на подоконнике в кухне, не в состоянии заставить себя, даже избавившись от парализующей грусти, пройти эти несколь