ет за моей профессиональной подписью. На самом деле, он же произвел и саму подпись.
6. Современности
В двадцатом столетии, особенно после Первой мировой войны, к главным категориям западной истории, словам, которые заставляют наши миры вращаться, – Античность, Средневековье, Возрождение, Реформация, Просвещение, Романтизм – добавилось еще одно, столь же всесильное: Современность193. Современные – одни думают, что мы такие и есть, другие отчаянно желают такими стать, третьи потеряли на это всякую надежду или сожалеют, что таковыми являются, сопротивляются тому, чтобы быть такими, боятся этого или хотят большего. Это наше универсальное прилагательное. Существует современное искусство, современная наука, современная философия, современное общество, современная политика, современные технологии, современная история, современная культура, современная медицина, современный секс, современная религия, современное сознание, современные женщины и современная война. Современность, или ее отсутствие, отличает экономики, режимы, народы и формы морали друг от друга и в целом отводит им определенное место в календаре нашего времени.
И хотя изначально это было западное слово и западное понятие (впервые оно появилось в шестнадцатом веке и в поздней латыни означало «теперешнее», «нынешнее»), идея современности стала общим достоянием всего мира, которое ценится и обсуждается в Азии, Африке и Латинской Америке (где современность, как принято считать, сейчас наконец наступает или по каким-то неясным причинам все еще не наступила) даже больше, чем в Европе и Северной Америке (где она, хорошо это или плохо, в значительной степени уже имеется). Что бы это ни было, она повсюду: как то, что присутствует, или то, что отсутствует, как то, что достигнуто, или то, чего не удалось достичь, как то, что принесло свободу, или то, что стало бременем. Что бы это ни было.
Среди прочего современность может быть процессом, последовательностью событий, которая превращает традиционную форму жизни, устойчивую и замкнутую, в рискованную форму жизни, адаптирующуюся и постоянно меняющуюся. Именно в таком виде, как модернизация, она вошла в социальные науки. Вебер, Маркс, Дюркгейм, даже Адам Смит были одержимы импульсом, который придали западному (в их время – только западному) обществу капитализм, промышленная и научная революции, изучение и покорение всего остального мира. То, как мы сейчас живем, – это стадия масштабного исторического процесса, обладающего внутренней динамикой, определенной направленностью и четкой формой. У них не было согласия в том, каковы эти динамика, направленность и форма. Как и у тех, кто пришел вслед за ними. Как и у нас. Но то, что модернизация (и, следовательно, современность – ее цель и результат) – это всеобщее явление, неравномерно реализованное, до недавнего времени не вызывало особых сомнений.
Когда во время и после Второй мировой войны колониальная система в ее классической форме – метрополия, которая аккумулирует богатства, вывозит продукцию с зависимых территорий, которые обеспечивают богатство, – начала распадаться, отношения между странами, где доминировали промышленность, наука и т.п., и странами, где их не было, пришлось характеризовать иным, более перспективным способом. Казалось, что идея модернизации подходит для этого особенно хорошо, поскольку удобна и для бывших хозяев, и для бывших подданных, которые стремились переформулировать неравенство между собой, используя более многообещающий язык. Была принята точка зрения, что есть передовые (развитые, динамичные, богатые, инновационные, доминирующие) общества, которые прошли через модернизацию, и есть отсталые (слаборазвитые, статичные, бедные, закоснелые, доминируемые) общества, которые не прошли или еще не прошли через модернизацию, и задача – которую, безусловно, по силам решить, если все обстоятельно продумать, – состоит в том, чтобы превратить вторые в первые. В этих категориях была переопределена вся структура глобальных связей: необходимо попытаться «сократить разрыв», заставить весь мир идти в ногу со временем.
Такого рода девелопментализм интенсивно и стремительно распространился почти во всех «новых государствах» и определенно в Индонезии и Марокко194. («Этой стране, – кричал Сукарно во время одного из своих выступлений перед обретением независимости, – нужна современность!» Одним из первых публичных действий Мухаммеда V после возвращения на трон была поездка за рулем трактора во время торжественного мелиорационного мероприятия.) В кругах промышленно развитых обществ, которые занимались разработкой политики в отношении «новых государств», происходило то же самое. («Четвертый пункт»195 из инаугурационной речи Трумэна был лишь предупредительным залпом, за которым последовали Агентство международного развития, Корпус мира, Всемирный банк и «Врачи без границ».) Народы, которые до недавнего времени были «архаичными», «племенными», «простыми», «покоренными», «традиционными» или «первобытными», внезапно стали «развивающимися».
Считалось, что развиваются они, оставляя в прошлом общее состояние, которое определялось негативно: неграмотность, болезнь, бедность, пассивность, суеверия, жестокость, безвластие. Цель, к которой они предположительно шли, тоже была общим состоянием, присущим развитому миру: Европе, Соединенным Штатам, для некоторых стран – Советскому Союзу, позже – Японии, где все эти вещи если не отсутствовали, то были значительно менее распространены. Общественный прогресс считался стабильным, линейным и универсальным; это был путь для всех. У Советов был свой взгляд на сущность государства в конце пути, у Запада – на используемые для его достижения механизмы, у развивающихся стран – на препятствия, но основной образ у всех был по сути одинаков: образ, как сказал кто-то, автострады с множеством заездов, но только с одним съездом – тем, над которым висит указатель «Современность».
То, что на практике все не так просто, что дорога не такая уж ровная и однонаправленная, стало неожиданностью только для энтузиастов – теоретиков национального освобождения, крестьянской революции или бесконечного экономического роста. Не менее неожиданным (и дезорганизующим) стало то, что современность оказалась не столько фиксированным местом назначения, сколько огромным и изменчивым полем конфликтующих возможностей, которые нельзя реализовать одновременно и которые не связаны систематически между собой, не имеют четких определений и не являются однозначно привлекательными. «Становиться современным» означало не просто сокращать разрыв или проходить стадии, подражать Западу или обретать рациональность. Это означало проникаться идеалами эпохи, а затем изо всех сил пытаться претворить их в жизнь. Прокладывать курс, а не следовать ему.
«Новые государства», «развивающиеся народы», «наименее развитые страны», «государства третьего мира», pays sur la voie de développement196, некоторые больше других, но в той или иной степени – все, оказались в любопытной ситуации, в которой ничего не было ясно, кроме того, что нужно предпринять серьезные меры, причем быстро, чтобы их трансформировать. Многие из этих мер должны были быть, очевидно, экономическими. Необходимо создать инфраструктуру, реформировать сельское хозяйство, начать индустриализацию, стимулировать торговлю. Но вскоре даже самым упрямым сторонникам экономических мер, убежденным, что материальный прогресс – это лишь вопрос твердой решимости, надежных расчетов и правильной теории, стало ясно, что нужно полностью менять также политические формы, социальные институты, религиозные верования, моральные практики, даже психологию. Непростая задача – расплывчатая, сомнительная, пугающая и тревожная.
В тени этой задачи и жили такие страны, как Индонезия и Марокко (и те люди извне, которые, подобно мне, увлеклись их судьбой и странным образом были подхвачены ее течением), в пятидесятые, шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые годы и продолжают жить сегодня, когда шаги к процветанию начали приносить плоды.
Непросто описать фактуру этой тени, это ощущение то «да и нет», то «нет и да», которым она наполняла жизнь в этих не терпящих отлагательств местах. Было такое чувство, что все нужно делать одновременно, чувство, что если удастся отбросить прошлое и преодолеть империализм, то возможно все. Было чувство, что время, возможности и ресурсы преступно тратятся впустую, и чувство, что мир наконец открывается, и что в жизни детей и внуков этих людей будут совсем иные перспективы, чем были у них. Было чувство, что перемены освобождают и что цена за них необоснованно высока; что простые люди наконец вошли в историю и что на место иностранных деспотов пришли доморощенные; что нужно уезжать на Запад и что нужно окапываться в укрытиях. Было чувство, что двигаться так же опасно, как стоять на месте.
Отнестись к столь неоднозначной и амбивалентной ситуации – то есть к оказавшимся в ней людям, в основном обычным, не особо богатым или влиятельным и без каких-либо шансов стать таковыми, – трудно как морально, так и практически, особенно для того, кто сам (учитывая, кто он такой, откуда и зачем явился) более чем современен, да еще и (а может, вследствие этого) сомневается, что западное устройство жизни представляет собой образец всеобщего будущего. В «развивающихся странах» огромная надежда на это будущее сочетается с не меньшим страхом, что оно окажется хуже настоящего (или будет просто его бесконечным продолжением), а сильное отторжение феодального и деспотичного прошлого сосуществует с глубоким сожалением по поводу преимуществ и поводов для гордости, от которых приходится отказываться вместе с ним. Поэтому человеку, который считается «развитым» и, следовательно, живет вожделенной жизнью, сложно разобраться, какую позицию занять по отношению к происходящему с таким обществом в целом или с отдельными его членами.