Возможно, никакой единой «современности» не существует. «Модернизация» может означать совершенно разные вещи применительно к разным обстоятельствам. Возможно, «современная жизнь» не всем одинаково нравится. Тем не менее это не мешает всем этим явлениям – или представлениям об этих явлениях – определять категории, в которых такие страны, как Индонезия и Марокко, мечущиеся между «отсталостью» и «прогрессивностью», сегодня воспринимаются, обсуждаются, анализируются и оцениваются как миром в целом, так и их собственным населением. Одни ученые, особенно экономисты и политологи, как правило, считают эту проблему менее тяжелой, чем другие, скажем историки или антропологи, которые имеют привычку ломать над ней голову, хотя с обеих сторон есть исключения: экономисты, понимающие, что бесконечную неразбериху социальной реальности нельзя сбрасывать со счетов как экзогенный шум, мешающий рациональному прогрессу, и антропологи, готовые поучать население целых стран, как им следует жить. Но в любом случае от этих скользких категорий никуда не уйти. Как и от разделенности, к которой они приводят.
Стандартным тропом для этой разделенности стало метафорическое совмещение образов «современности» и «традиционности»: невозмутимые буйволы бредут в воде по рисовым террасам на фоне вздымающихся вдали призрачных небоскребов из стекла и стали; нагруженные верблюды плывут мимо аэропорта, где взлетают реактивные самолеты; утонченные молодые женщины в саронгах, легких шарфах и с цветами в волосах управляют огромными ткацкими станками; грозные старики в тюрбанах, джеллабах197 и солнцезащитных очках ведут BMW. На обложке книги под названием «Развивающаяся Индонезия»198 помещены фотографии восхода солнца над пальмами; женщин в конических шляпах, которые склонились над рисовой рассадой; сожжения деревянного быка во время кремации на Бали; завода по производству жидкого азота, который извергает черный дым в чистое, неоскверненное тропическое небо. В книге «Le Maroc aujourd’hui»199 друг за другом идут снимки пропитанного красками рынка красильщиков в марракешской медине, голливудского бассейна в саду марракешского отеля, пустынной деревни с глинобитными домами, над которой нависают заснеженные горы, и элитного ресторана на пляже, террас, весельных лодок и цветных зонтиков в берберском поселении на побережье Средиземного моря.
На главной улице Рабата есть (по крайней мере, был в 1986 году) большой магазин, в котором продаются исключительно фотографии короля во всевозможных позах и одежде разнообразных стилей: вот он молится в традиционной белой накидке до пят; вот он скачет верхом на лошади в куртке и бриджах; вот он рыбачит в резиновых сапогах, с корзиной для рыбы и в шляпе с сеткой; вот он позирует в военной форме, в ковбойской шляпе, с молотком для поло, в западном костюме и галстуке; вот он приветствует толпу из открытого лимузина рядом с Папой Римским (который и сам смотрится весьма неплохо) в модной джеллабе из дамастной ткани. В полуофициальной биографии Сухарто он то стоит в грязи на рисовом поле в конической шляпе и с грубой мотыгой в руках, то замахивается клюшкой на поле для гольфа в панаме и тенниске, то сидит с женой на балийской церемонии в саронге и головном платке с огромным крисом200 за поясом, то приветствует мировую прессу с непокрытой головой в костюме и галстуке рядом с идентично одетым и идентично улыбающимся Хьюбертом Хамфри201, и все это на соседних страницах. Мемуары Хасана II начинаются с двух эпиграфов: из Корана и из Макиавелли202. Во вступительной главе своей автобиографии (где практически на каждой второй странице встречается слово «развитие») Сухарто пишет по поводу получения в Риме награды от Продовольственной и сельскохозяйственной организации ООН: «Вообразите человека, который более шестидесяти лет назад был крестьянским ребенком, копающимся в грязи в [отдаленной] деревне, и вот теперь он выходит на трибуну и выступает с речью перед мировыми экспертами…»203.
Вообразите. Везде, куда ни посмотри, чтобы суммировать нынешнее состояние дел, представить актуальную действительность такой, какой она сейчас действительно является, используется традиционно-современная, современно-традиционная иконография, воображаемые образы прошлого, которое почти ушло, и будущего, которое почти наступило, – то ли ни то, ни се, то ли и то и другое вместе. И на самом деле, несмотря на обилие клише, это вполне удается. Напряжение между двумя полюсами, которые я когда-то, рассуждая об этой актуальной действительности и состоянии дел, назвал «эссенциализмом» и «эпохализмом»204, упованием на «исконный образ жизни» (кремация и молитвенные накидки, рисовые поля и ремесленные рынки) или на «дух времени» (азотные заводы и аэропорты, небоскребы и поля для гольфа) как способы самоопределения, настолько вездесуще в Индонезии и Марокко – и, насколько я могу судить, во многих других странах, не все из которых находятся в Азии и Африке, – что окрашивает практически все аспекты их общественной жизни. С необходимостью современности все, кажется, более или менее согласились. Неясно только, какие формы она должна принимать.
«Дух времени», – это, разумеется, такая вещь, которую нелегко определить, может быть потому, что его вовсе не существует, а может быть (и это более вероятно) потому, что его, напротив, слишком много и у него слишком много проявлений. Мы думаем, что знаем, что это такое, по крайней мере в материальном отношении: войти в круг промышленных держав, стать богаче, здоровее, освоить технологии, обзавестись оружием. Индонезия, которая, похоже, по всеобщему мнению, готова вот-вот стать следующим азиатским драконом, возможно, немного ближе к данной цели, чем Марокко, хотя разница невелика205 и прогресс Марокко заметен меньше только потому, что у него не такие большие масштабы. Но что касается политики, искусства, религии, общественной жизни, тех запутанных и изменчивых практик, от которых непонятным образом зависят материальные аспекты, мы гораздо менее уверены в том, какой путь ведет вперед.
В этих сферах (обычно называемых «культурными», как будто наука, технологии и экономика – это не культура) надежда на выигрыш везде омрачается страхом поражения. Секуляризм, коммодификация, коррупция, эгоизм, распущенность, отсутствие корней, общее отчуждение от источников ценностей – все болезни, приписываемые современной форме жизни, сложившейся на Западе (особенно в Соединенных Штатах, этом всеобщем пугале), – образуют (или так только кажется) неизбежные угрозы, и риск хаоса выглядит как минимум столь же реальным, как и обещание покоя. Дело не только в том, что измерить прогресс или его отсутствие сложнее, чем измерить, хотя бы условно, предельный коэффициент капиталоотдачи, коэффициенты Джини, валовой внутренний продукт и доход на душу населения; дело в том, что совершенно непонятно, как можно подсчитать (хотя всегда найдутся желающие) такие вещи, как политическая открытость или угнетение, социальная жизнеспособность или слабость, эстетическая сила или пустота, духовная глубина или поверхностность. Ты узнаёшь (если… то…), что они такое, только когда сталкиваешься с их примерами, конкретными и реальными, например с удивительным религиозным водевилем в захолустном индонезийском медресе или со своеобразной архитектурной политикой в крайне тесной марокканской медине206.
«Медресе» – от арабского дараса, «учиться», «изучать» – представляет собой, во всяком случае в Индонезии, религиозную (то есть исламскую) школу, организованную по западному педагогическому образцу207. Этим она отличается как от «песантрена» – традиционалистской, гибкой школы-мечети, которую я описывал в связи с моим ачехским приключением, – так и от сугубо светской, строго регулируемой государственной школы, «секолах», которую сейчас хотя бы несколько лет посещают практически все. Медресе может быть чем угодно – от простой начальной школы до средней школы, предлагающей углубленное изучение, а то и, как все чаще бывает, высшей или технической школы, при условии что предлагается достаточно много как светских, так и религиозных дисциплин в рамках упорядоченной и ступенчатой учебной программы. Соответственно, такая школа всегда была передовым краем того, что по-разному называют мусульманским реформизмом, модернизмом, прогрессизмом, возвращением, возрождением или обновлением. За последние сорок лет как форма, так и содержание этого института, а также его роль в индонезийском обществе значительно изменились, но этот аспект остался прежним. Медресе до сих пор остается местом, где язык ислама наиболее непосредственно вступает в контакт с контръязыками современного мира.
В данном случае контръязык был вполне буквально – а также, как мы увидим, вполне фигурально – английским. В 1983 году, за три года до того, как я там оказался, в нескольких милях от Паре в сельской деревушке под названием Синггахан – общине численностью примерно двести человек, давно известной своей необычайной набожностью и, в частности, силой и единодушием своих модернистско-реформистских, «скриптуралистских» предпочтений208, – было основано медресе. (Именно в Синггахане, по-видимому, казнили на краю собственных могил некоторых из тех «коммунистов», которые, как я рассказывал выше, признались, что планировали напасть на город во время волнений 1965 года.) Основатель медресе, некий Мухаммед Календ, не был местным. На самом деле он был даже не с Явы, а с Калимантана (то есть с Борнео