Постфактум. Две страны, четыре десятилетия, один антрополог — страница 34 из 38

Я пошел в театр

Было очень интересно

Но мне не понравилось

Передо мной сидели люди

За мной сидели люди

Я очень разозлился

Они пели эту песенку снова и снова, гротескно пародируя популярные музыкальные стили: индонезийские дангдут212 и крончонг213, Боба Дилана, хард-рок, кантри, нечто похожее на Элвиса и другие, которые я не узнал. Закончив петь, они мимически изобразили ученика, который отчаянно и совершенно безуспешно пытается учить английский язык по книге, и ушли под гул растерянных перешептываний и скомканных аплодисментов.

Следом, как если бы уже довольно сильно смущенная аудитория была еще недостаточно сбита с толку, произошло еще более экстраординарное (учитывая, кем были присутствующие – за исключением нескольких китайцев и меня – и что мы праздновали) событие.

Началось все достаточно невинно – с очень плохого гитарного соло сына человека из районной администрации, который дал благословение на это мероприятие, и крайне слезливой декламации на английском языке стихотворения «Послание моей матери», которое с нотами невероятного страдания в голосе («Не волнуйся / я люблю тебя») прочитала девочка – она же, видимо, была и его автором. Но как только все это (что бы это ни было) закончилось, на сцену шумно выскочили три девушки, я бы сказал, лет шестнадцати-семнадцати, одетые в чрезвычайно безвкусную, кричащую одежду модных певиц. На них были очень короткие юбки, очень много макияжа, огромные гирлянды бижутерии и снова темные очки; из до отказа набитых бюстгальтеров вылезала вата. Они выглядели настолько абсурдно, что я сначала подумал, что это переодетые мужчины. Эти мимы-развратницы исполнили (на английском, хотя и не очень понятном) пародию на рок-песню, сопровождая ее движениями из стриптиза, похотливыми улыбками, вскидываемыми юбками и криками «е, е!». Это было, безусловно, самое провокационное выступление и так уже довольно провокационного вечера, и зрители, включая Язида, Календа и меня, молча и ошеломленно смотрели на происходящее широко раскрытыми глазами. Когда я спросил их, что это было, один ответил натянутой улыбкой, а другой – убийственным взглядом.

Когда эти наваждения растворились, напряжение только усилилось, потому что теперь на сцену выскочил – думаю, вне программы и определенно без подготовки – юноша, одетый как студент, с ярко-желтой папкой в руках. Он начал метаться по сцене словно безумец, окруженный видениями, хватая руками воздух и произнося бессвязные слова на английском. С преувеличенным вниманием он изучал свою папку, кривился, вырывал и разбрасывал страницы, издавал странные звуки и принимал странные позы, пока не стало ясно, что он не просто «ведет себя как сумасшедший», а на самом деле сумасшедший. На сцену вышли несколько студентов и преподавателей и даже пара человек из аудитории, чтобы (на индонезийском) уговорить его уйти, но он яростно сопротивлялся. Коллективное беспокойство, копившееся весь вечер, грозило выйти из-под контроля; в толпе кто-то начал испуганно кричать. Но через некоторое довольно долгое время парень наконец-то сдался, приуныл, обмяк и позволил увести себя, продолжая при этом выкрикивать в темноту бессмысленные фразы на английском языке. Все немного успокоились.

Заключительный этап праздника (уже за полночь) более или менее вернул происходящее в нормальное русло и вновь придал мероприятию что-то узнаваемо исламское. Язид прочитал отличную проповедь на превосходном английском. (Я впервые слышал, как он говорит по-английски. Мы разговаривали в основном на индонезийском, время от времени переходя на яванский и, когда обменивались стандартными формулами вежливости, на арабский.) Начав с суры Корана: «О люди! Воистину, Мы создали вас из мужчины и женщины и сделали вас народами и племенами, чтобы вы узнавали друг друга» и хадиса о поиске знания даже в Китае, он призвал к терпимости между религиями, государствами, расами и языками.

После моей короткой импровизированной речи – сначала на английском, затем на индонезийском, – в которой я выразил признательность за приглашение, надежду на будущий успех медресе и т.д. (мою жену, специалиста по американским индейцам, которая не говорит по-индонезийски, тоже попросили сказать несколько слов, которые я за ней перевел), Календ завершил вечер очень длинной, пламенной проповедью на политической разновидности индонезийского, в которой неоднозначно отозвался о том, что мы только что видели:

Не следует думать, что, если вы знаете английский язык, вы станете современными, забудете нормы и идеалы ислама и оставите позади религиозные устои. Цель изучения английского языка состоит в том, чтобы служить Аллаху, а не добиваться личного благосостояния. Английский – это «семя» ислама, и его нельзя использовать, чтобы подрывать ислам. Я не боюсь Запада! Я приветствую Запад! Но я боюсь утратить истинное религиозное чувство!

После этой проповеди, которую он гневно выкрикивал почти целый час, и заключительной молитвы на арабском «протокол» закрыл мероприятие («Спокойной ночи»… «Сламет малем»), и мы, переговариваясь, разошлись.

«Смысл» всего этого – того, что именно говорилось (и не говорилось), кем, кому, с какой целью во время этого парада трансгрессий, заключенного в ритуальные скобки, от Бипа Марсо214 и «Урока» Ионеско до речи Лаки из «Годо»215, – довольно туманен. (Весьма сомнительно, что кто-либо из участников хотя бы слышал (и уж тем более видел) обо всем этом, за исключением, возможно, телевизионных выступлений Марсо или его подражателей (веревка слишком узнаваема) и, как я предположил выше, «Трех балбесов», которых сегодня смотрели уже даже сибирские охотники и африканские пигмеи.)

Но хотя никто, ни участники, ни зрители, похоже, не хотели обсуждать это событие, которое вызвало у них либо смущение, либо гнев, по внешним признакам кажется очевидным, что все мероприятие вдохновили локальные эмоции, глубоко пронизанные противоречием между желанием приобщиться к самой современной жизни и стремлением придерживаться базовых ценностей сурового пуританского ислама. Этот вечер был чередой нравоучений, насмешек, двусмысленностей, иронических замечаний, возмущений и противоречий, которые почти все так или иначе вращались вокруг языка и говорения (полуговорения, неговорения) на языке. В постановке преодолевались непреодолимые границы, в подчеркнутых кавычках совершались иррациональные действия, смешивались коды, сталкивались формы риторики, и весь проект, которому служила школа, – расширение мирового влияния ислама (возможно, самой лингвистически сознательной из великих религий) путем изучения всемирного языка – ставился под сомнение. (Это было единственное публичное выступление в Паре из тех, что я видел, в котором яванский язык не играл абсолютно никакой роли, за исключением, разумеется, зрительного зала, где люди, перешептываясь, старались справиться с замешательством и сдержать возмущение; из них едва ли кто-нибудь знал английский – очередная, и финальная, ирония.)

Каковы бы ни были другие послания этой постановки, «сбои» религиозной современности, а заодно и современности в целом удалось продемонстрировать очень наглядно. Сегодня эти неразрешимые проблемы дискурса – «ка, ка, ка»216 – можно наблюдать повсюду.

Ту роль, которую в кинестетической Яве, одержимой танцами, жестами, позами и проявлениями вежливости, играют телодвижения, в архитектурном Марокко217, одержимом орнаментом, фактурой, дизайном и декором, играет внешний вид построек. Физическая обстановка, в которой жизнь обретает форму, – ворота и стены, фонтаны и ковры, диваны218 и минареты, выложенные плиткой полы и каллиграфические вывески – облекают эту жизнь плотью, придают ей твердый и видимый моральный облик. Поэтому в игре с архитектурным пространством, как и в игре с хореографической грамматикой Явы, выражается нечто более серьезное, чем может показаться на первый взгляд.

В конце февраля 1986 года, за неделю или две до масштабного совмещенного празднования двадцать пятой годовщины восшествия Хасана II на марокканский престол и десятой годовщины Зеленого марша в Сахару (на самом деле марш состоялся в ноябре 1975 года, но по такому знаменательному случаю ритуальные мероприятия в его честь были объединены с Днем коронации), недавно избранный муниципальный совет Сефру издал, без предупреждения и объяснения, крайне необычное постановление. Отныне все здания в городе нужно было выкрасить в бежевый цвет (crème по-французски, кехви по-арабски); краску можно было получить в специализированных торговых точках. Исполнение постановления, как и следовало ожидать, было отнюдь не беспрекословным, и на самом деле город остался преимущественно белым, а где не белым – пастельным. Но неожиданно (по крайней мере для меня) определенные категории людей в определенных частях города выполнили постановление незамедлительно и полностью. Буквально за один день яркие, пестрые фасады домов, некоторые из них – шедевры дизайнерской виртуозности, приобрели однообразный бледно-мышиный цвет.

Событие это само по себе тривиально и вряд ли будет иметь сколько-нибудь долгосрочные последствия, но за ним кроется длинная и далеко не тривиальная история. Меняющийся облик города, его меняющийся социальный состав, меняющиеся отношения между ним и окружающей его территорией, его экономической базой, его правящими элитами и государственной властью и, что наиболее важно, меняющееся представление его жителей о том, что на самом деле означает citadinité219 (это французское слово крайне сложно перевести на английский, но очень легко – на арабский: