муданийя, «то, что принадлежит к и должно находиться в городе, медине»), – все это стало поводом для ожесточенных многосторонних споров – споров о том, каким сегодня должен быть настоящий исламский город, «место „религии“ (дин)», какое впечатление он должен производить, как он должен выглядеть.
В последние годы понятие «исламский город» стало предметом многочисленных дискуссий в научных кругах220 – как раз в тот момент, когда его референт, кажется, окончательно сдался под натиском сеток, кольцевых развязок, витрин, памятников и больших бульваров. Существует ли такой город? Если да, можем ли мы сказать, что в нем исламского? И если такой город существует и мы можем сказать, что в нем исламского, важен ли его религиозный характер для его практического функционирования? Преувеличение единообразия городской жизни в исламском мире, идеализированность ее описаний, тенденция сравнивать такие города с европейским опытом и стереотипное, внеисторическое представление об «исламе» как социальной силе внутри них стали объектом серьезной критики. К самой идее «исламского города» теперь добавляется вопросительный знак.
Конечно, к этим вопросам и критике можно много чего добавить, хотя, возможно, не так много, как уже сказано. В научной литературе о городах Северной Африки и Ближнего Востока, несомненно, было много химер, воображаемых объектов, которых никогда не существовало. Но столь же не вызывает сомнений, что в ней сделано множество подлинных открытий, от которых не следует отказываться только потому, что они проистекали из мировоззрения, которое сегодня не в чести, – презираемого «ориентализма»221 ученых, превыше всего ставящих тексты. В любом случае, каков бы ни был статус идеи «исламского города» в научном дискурсе, она все еще жива в умах многих рядовых мусульман. На самом деле новую жизнь в нее вдыхают масштабные трансформации, которые происходят в больших и малых городах по всему исламскому миру. Чем труднее в современной беспорядочно разрастающейся городской жизни разглядеть «идею города», тем она ярче и привлекательнее, с распадом и исчезновением условий своего существования все больше превращаясь в мечту, воспоминание.
К настоящему времени на всем Ближнем Востоке вряд ли остался хоть один город, сколь угодно древний, способный явить миру историческую целостность. Это, конечно, можно сказать в некоторой степени обо всей Азии и Африке, да и на Западе лишь немногие города все еще хотя бы претендуют на сохранение стабильной идентичности. Но особенно характерно это для арабо-исламских и, конечно, марокканских городов (для Сефру – определенно), потому что новые городские формы обычно не столько заменяют, обновляют или поглощают старые, сколько вырастают вокруг них, в то время как старые остаются более или менее нетронутыми. «Старые медины», «новые медины», «новые города», «спонтанные… подпольные… периферийные… поселения»222 – все они сосуществуют рядом, как остатки с разных слоев последовательно заселявшегося места археологических раскопок, выложенные на одной плоскости для сравнения. Городской ландшафт не просто разнообразен, как и все подобные ландшафты, – он разрознен, это набор по-разному организованных мест. В таком ландшафте, состоящем из разных принципов упорядочивания, которые вырастают из разных форм жизни и указывают в разных направлениях, и ведется публичный спор об «исламском городе», спор о зданиях и институтах, фасадах и идеологиях, уличных сетях и общественных службах.
В истории Сефру – и особенно ярко в его недавней истории, как я кратко показал выше, – все это сходится: разнородность в городском ландшафте; стремление к идее «исламского города» как перманентной норме; сложность определения этой идеи в отсутствие связности; ощущение, что эта идея, а вместе с ней и сам ислам находится под угрозой; «вчитывание» (или, пользуясь выражением Ричарда Воллхейма, «всматривание»223) всего этого в меняющийся физический облик города. Как и пантомимы на выпускном вечере, попытки правительства контролировать цвет домов ничего, в сущности, не меняют. Но там, где особое значение имеют орнамент, дизайн и организация пространства224, они тоже объемлют множество важных тем.
Накануне введения протектората, в 1911 году, город (или городское поселение: в арабском они не различаются) Сефру имел десять гектаров площади и шесть тысяч населения и представлял собой обнесенный стенами старый город, полный переулков и тупиков (медина кадима), с разрушенным еврейским кварталом (мелла) в вымершем центре и небольшой крепостью, также окруженной стеной (кала), прямо над ним. Десять лет спустя, в 1922 году, когда протекторат уже прочно установился, а город был официально муниципализирован, он стал в тринадцать раз больше (сто тридцать гектаров) и кроме старых районов включал новый арабский квартал с сеточной планировкой прямо за стеной и французский пригород с садами, maisons225 и извилистыми улочками, расположившийся в холмах над крепостью. В 1944 году, незадолго до конца протектората, муниципальные границы были снова расширены до трехсот восьмидесяти гектаров (население теперь приблизилось к двадцати тысячам) – добавились кварталы «новой медины» и несколько неомавританских общественных пространств. Такими границы оставались вплоть до 1982 года, когда социалистическое муниципальное правительство, только что почти случайно пришедшее к власти и готовящееся к своей первой перевыборной кампании (с весьма неопределенными перспективами) внезапно, на фоне интенсивных конфликтов, подчас с применением насилия, более чем утроило официальный размер города, до тысячи двухсот гектаров, чтобы включить в свою политическую орбиту «стихийные», «подпольные», «периферийные» поселения, которые возникали с ошеломительной быстротой на протяжении предыдущего десятилетия и голоса жителей которых социалисты считали своими. Это была революция (или попытка революции, поскольку затея провалилась) путем переопределения муниципальных границ.
В этом поэтапном увеличении площади города в сто двадцать раз (и в девять раз – населения) в течение семидесяти лет можно увидеть его культурную генеалогию. Одна за другой разные формы жизни – французская, франко-марокканская, сельско-марокканская (в основном берберская по языку и скотоводческая по культуре), – вторгаясь, занимают ту или иную его часть, распределяясь вокруг ядра – арабской и иудео-арабской медины, которая, в свою очередь, становится древней руиной, окруженной со всех сторон новыми постройками. Некоторые из этих форм жизни (французская, еврейская), как уже упоминалось ранее, в значительной степени переместились в Марсель и Иерусалим. Но после того как в 1976 году к власти пришли социалисты (и особенно после того, как семь лет спустя они попытались остаться у власти, включив окружающие поселения в основную часть города), главной осью социального, экономического и политического конфликта стали различия между теми, кого я ранее назвал, использовав их собственные термины, «старыми», «истинными» или «настоящими» сефрийцами – потомками семей, живущих там (по их словам) уже сотни лет, – и «новыми», «посторонними» или «чужими» сефрийцами, которые недавно осели на его окраинах. «Когда-то город съедал сельскую местность, – мрачно сказал мне один пожилой житель. – Теперь сельская местность съедает город».
«Старые» («истинные»…. «настоящие»…) сефрийцы – это по большей части торговцы, профессионалы, землевладельцы или государственные служащие, иногда – все это в одном лице. И хотя они принадлежат ко всем классам, от крайне бедных до баснословно богатых, необычайно компактная городская элита (маленькая, узкая клика, членов которой можно пересчитать по пальцам), как это всегда и было, состоит только из них. В момент обретения независимости они составляли примерно треть мусульманского, еврейского и французского населения; сегодня они составляют примерно треть (более многочисленного) сельско-городского мусульманского населения. Большинство из них сейчас живут за пределами старого города. Средние классы – мелкие лавочники, мелкие клерки, ремонтники и т.п. – с сороковых годов начали переезжать в прямоугольные кварталы «новой медины», расположенные сразу за стеной и явно предназначенные специально для них, так что в старом городе остались только самые бедные (и традиционные базары226). Элита, давно осевшая в укромных семейных уголках частных кварталов, надежно защищенных воротами от шумного мира, не торопилась покидать старую медину, но начиная с шестидесятых годов практически все ее представители, большая часть которых относится к семи-восьми крупным местным семьям, постепенно перебрались в пригородные дома, оставшиеся от французов. От тех же французов они унаследовали муниципальную администрацию, укрепив свое экономическое положение и заняв по отношению к монархии позицию «королевской рати», во многом похожую на позицию notables indigènes227, которую их отцы занимали по отношению к правительству протектората. Во время борьбы за независимость их хватка на какое-то время ослабла под властью выдвинувшихся националистических лидеров, в основном из мусульманской реформистской партии «Истикляль», но вскоре они вернули свое влияние, поскольку монархия, восстановив свое верховенство, заодно восстановила и их власть228. Ко времени муниципальных выборов 1963 года они вернулись на свои места – те же люди, с теми же интересами, теми же ресурсами и тем же пониманием муданийя, арабо-исламского «городского стиля жизни».
«Новые» («посторонние»… «чужие»…) сефрийцы, которые хлынули в город в семидесятые и восьмидесятые годы и продолжают прибывать, начали селиться, как уже было сказано, по окраинам р