Изменить лицо города или фасад дома – значит (по крайней мере здесь) изменить то, как город воспринимают и понимают его жители, а также подвергнуть испытанию культурные допущения, лежащие в основе того, как люди привыкли воспринимать свой город, понимать его и жить в нем. Знаменитая строка Одена о «новых стилях зданий и сдвигах в сердцах им сродни»239 – больше, чем неожиданное литературное сравнение. Происходящее в Сефру с «исламским городом», как и происходящее в Паре с исламским образованием, происходит как в этих двух, так и во всех прочих местах с «исламом» как таковым. Он теряет отчетливость и становится более энергичным.
Не очень понятно, что делать с прошлым. Вы не можете в нем жить, сколько ни фантазируй об этом и сколько ни ностальгируй, вспоминая его. Прошлое не может помочь предсказать будущее, сколь бы убедительным, многообещающим или зловещим оно ни казалось; очень вероятное часто не сбывается, совершенно неожиданные вещи часто происходят. Вы не можете – по крайней мере на мой взгляд – вывести из него законы, применимые ко всем социальным процессам, железные неотвратимости, которые дают измеримые результаты, хотя попытки сделать это столь же бесконечны, сколь и тщетны. И вы не можете – или опять же по крайней мере я не могу – найти в нем вечные истины, которые бы позволили решить проблемы повседневного существования или покончить с парадоксами социального поведения; нет никакого большого сюжета. Практически единственная польза от прошлого (помимо того простого факта, что оно проживается людьми, – что, может быть, и есть самое главное) заключается в том, что оно позволяет смотреть на происходящее вокруг чуть менее беспомощно и в конечном счете реагировать на то, что открывается взгляду, чуть более осмысленно. Из всех банальностей, сказанных о прошлом, – что это пролог, что это урна с прахом, что это чужая страна или даже вовсе не прошлое, что те, кто его не помнит, обречены его повторять, что это руины, которыми завалена наша дорога в рай, – едва ли не единственная более или менее пригодная к употреблению истина принадлежит Кьеркегору: «Жизнь проживается вперед, но понимается назад».
Неизвестно, что станет с Паре или Сефру, Индонезией или Марокко, антропологией или исламом, с грандиозной конфигурацией мирового богатства и власти или с перспективами местных интеллектуалов, которые пытаются примирить свою веру с нынешним образом жизни или сделать политику менее архаичной; как говорится, поживем – увидим, там посмотрим, можно только гадать. Но это тоже неправда. Мы не пускаем все на самотек. Когда будущее, каким бы оно ни было, наконец наступает, мы начинаем его описывать (что нам еще остается, если только мы не хотим деконструировать самих себя и спрятаться в личных мнениях?) и добавлять новые главы в продолжающееся повествование – расширения, связки, пояснения и переоценки рассказанной наполовину (пока еще только наполовину) истории. Стрéлки, которые в языковой комедии выпускного вечера в медресе или в гражданской риторике постановления о покраске стен указывают во все стороны и под самыми разными углами, назад, вперед, вбок, наискосок, со временем сложатся в нечто похожее на направление. Быть может, пока путь современности не пройден, мы не можем его проследить, но как только он завершится, у нас найдется достаточно объяснений его траектории – и вовсе не обязательно они будут ошибочными или бесполезными. Быть может, и нет никакой четкой связи между тем, что происходит сейчас, и тем, что только грозит произойти, но что бы ни случилось, мы в нашей одержимости последовательностью и смыслом, конечно, будем искать эту связь. Нельзя прочитать текст, пока он не написан. Но когда он готов, с ним невозможно сделать почти ничего другого (разве что проигнорировать или стереть в порошок).
В замечательной небольшой книге Джерома Брунера «Акты смысла»240, вышедшей в серии «Иерусалимско-гарвардские лекции» непосредственно перед этой моей книгой, есть одна затерянная в сноске индийская история, которая доносит свою мысль с компактным остроумием традиционной притчи. Это история из «Шакунталы» Калидасы, «самой известной драмы в санскритской литературе», на которую внимание Брунера обратил (с другой целью) один израильский ученый. Мудрец сидит перед реальным слоном, который стоит прямо перед ним. Мудрец говорит: «Это не слон». Когда слон разворачивается и начинает, топоча, уходить, у мудреца зарождается сомнение в том, действительно ли здесь не было слона. Наконец, когда слон полностью исчезает из поля зрения мудреца, тот смотрит на следы, оставленные животным, и с уверенностью заявляет: «Здесь был слон».
Во всяком случае, для меня (а это и есть то «мы», о котором мы здесь говорим) в этом и состоит антропология, то есть этнографическая антропология: попытка реконструировать неуловимых, почти эфемерных и уже совсем ушедших слонов по следам, которые они оставили в моем сознании. «Постфактум241» – это двойной каламбур, два метафорических сдвига буквального значения. Буквально этот термин обозначает поиск фактов, чем я, разумеется, здесь «фактически» и занимался. При первом сдвиге он обозначает интерпретацию ex post – основной (возможно, единственный) способ работать с проживаемыми вперед и понимаемыми назад феноменами, с которыми обречены иметь дело антропологи. При втором (еще более проблемном) сдвиге он обозначает постпозитивистскую критику эмпирического реализма, отход от простых корреспондентных теорий истины242 и знания, который делает сам термин «факт» щекотливым вопросом. Когда столь долго ищешь среди столь разных людей и в столь разные времена, это не приносит ни особой уверенности в себе, ни чувства завершенности, ни даже ощущения, что понимаешь, что именно ищешь. Но это отличный – интересный, волнующий, плодотворный и увлекательный – способ прожить жизнь.