Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей — страница 12 из 81

В связи со всем этим часто возникает вопрос — хотят ли вообще мужчины и женщины друг друга на самом деле? По разным опросам, более 50 % женщин отмечают неудовлетворённость браком в первые три года. У мужчин и женщин часто падает уровень сексуального желания к партнёрам в течение тоже небольшого времени после организации моногамного союза. Дикпики гетеро-мужчин в основном отвратительны; испуг и отвращение большой части мужчин в отношении вагин и орального секса тоже показательны. Всё это — разговор о принудительной гетеросексуальности, к которой мы обратимся позже. Лорен Берлант в книге Cruel Optimism[44] рассматривает одноимённый феномен — то, что она описывает как «состояние формирования привязанности к значительно проблематичному объекту». Берлант спрашивает: «Почему люди остаются привязанными к конвенциональным фантазиям о счастливой жизни, когда всё вокруг свидетельствует об их хрупкости и нестабильности?», — и тут же отвечает, что этот фантазийный (счастливый) объект в наших обществах обеспечивает «смысл того, что значит продолжать жить и смотреть в будущее».

Фем-авторка и активистка белл хукс рассказывает[45] про патриархат на примере своей семьи, растившей её и её старшего брата на ферме. Их родители впитали патриархат через религиозную социализацию и с раннего возраста высаживали на детей эту норму. хукс была агрессивнее и активнее своего брата; её учили, что её судьба — быть слабее, прислуживать и заботиться; брата учили, что он должен быть сильным и ему допускается проявлять ярость и агрессию, — если будет повод и подходящая обстановка. хукс любила играть в марблы — в семье они считались мужской игрой и передавались по наследству мужской линии; брат охотно с ней делился, мать относилась к этому спокойно, но однажды отец увидел эту картину, как белл уверенно тянется к самым красивым шарикам и берёт их себе, а брат пассивно игнорирует происходящее и не заботится о том, кто выиграет в мальчишечьей (!) игре. В очередной раз, когда коробка с шарами была распакована, брат, под влиянием отца, сказал белл, что это игра для парней и девочки не играют в марблы. Это звучало как бред для 4–5 летней белл и она настаивала; вмешался отец и начал повышать и повышать голос, а затем схватил её, оторвал от двери обшивочную планку и начал её бить. «Он бил меня и бил, желая, чтоб я признала, что поняла, что натворила. Его ярость и насилие привлекли всеобщее внимание. Семья сидела молча, зачарованная порнографией патриархального насилия». хукс не пишет, призывал ли отец брата быть «мужественнее», но бил он именно её: девочку, которая осмелилась пойти против нормы.

Тем не менее хукс, в отличие от многих феминисток, не желающих брать на себя ещё больше заботы о мужчинах и жалеть их за психические последствия патриархата, призывает всё же сделать это. Она пишет, что патриархат — это единственная угрожающая жизни болезнь, затрагивающая только мужские тела и психику, хотя женщины то и дело обнаруживают себя в поддержке и воспроизводстве этой болезни. Им достаётся уничтожающее насилие и подчинение, мужчинам — пожизненная психическая дисфункциональность, делающая невозможным любить, быть близким и видеть мир, как он есть. Поэтому, пишет хукс, только вместе имеет смысл бороться с этой болезнью. Психическое влияние патриархата на мужчин видно повсюду, особенно ярко в российской «публичной политике» — почти целиком мужской. Боровы, занимающие какие-то должности, сидящие в парламенте, в свободное время отжимающие заводы и бизнесы; эти говорящие головы, упакованные в одинаковые костюмы, можно представить грубо гогочущими с каликом или на барбекю в заграничных виллах, но в глазах видна такая нечеловеческая степень отчуждения, что через это ясно просвечивает травма. Насилием и агрессией они продолжают поддерживать иерархию, в которой им обеспечено безбедное зомби-существование, впрочем, в любой момент могущее быть прерванным карцеральным жестом зомби, стоящих выше их в иерархии. До сих пор любая российская спикерка, желающая всерьёз заговорить о патриархате на сколько-нибудь широкую аудиторию встречается волной нервного гогота из-за одного этого слова. Таким же смехом в аудиториях встречают хукс, когда она говорит об «империалистском бело-супремасистском капиталистическом патриархате», просто обозначая существующую в США и Британии систему из пересекающихся векторов контроля.

Когда мужчина получает от женщины секс силой — будь это буквально грубое изнасилование или принуждение к сексу — и этот случай обсуждают публично, всегда находится кто-то (очень часто это женщины), кто говорит, что нужно было просто настоять на своём и такого бы не произошло, нужно было твёрдо сказать «нет». Это вообще одна из позиций либерального корпоративного феминизма: что, конечно, давление со стороны мужчин существует, но если женщина будет более уверенной в себе, она сможет отвоевать свою территорию. Исследовательницы Розалинда Гилл и Шани Оргад называют это confidence culture («культурой уверенности»). Это такой изощрённый виктимблейминг, суть этой культуры в том, что она накладывает на женщину ответственность не только за то, что она стала жертвой мужского злоупотребления, но и за то, что вела себя недостаточно уверенно в этой ситуации, не сумев избежать ущерба для себя. Адепты этой культуры исходят из довольно наивного понимания того, как работает дисциплина патриархата. В сериале The Morning Show хорошо показан этот механизм незаметного принуждения, когда звёздный ведущий приглашает к себе в номер молодую коллегу, думая, что она априори понимает, что это ведёт к сексу, в то время как она в действительности вообще не была готова к такому и рассматривала их контакт как дружеское и профессиональное покровительство. Когда человек, обладающий структурной властью, лезет к тебе в трусы, это — со всем бэкграундом патриархатного воспитания, режима и окружающей культуры — вызывает ужас и ступор, из которого невозможно сопротивляться и проще подчиниться, чтобы не вызвать ярость и возможные санкции. Но сторонники confidence culture уверены — всё дело только в тебе. Это вообще один из самых главных приёмов патриархата и капитализма тоже — не существует никакой структурной проблемы, просто всё дело в тебе.

Капитализм

Я себя обнаруживаю в ироничной ситуации: вот полусумасшедший православный актёр и депутат выступает с привычным уже за последние 20 лет спичем о «не наших ценностях» и том, что культура потребления заставляет людей думать только о себе, а надо думать о детях. Таких спикеров, как он, в телеке и телеграм-сетках продают оптом со скидкой, но я странным образом чувствую, что могу подключиться к антизападному пылу этого довольно бессмысленного паразита на теле медиаполитики, когда он выступает против эмоционального режима индивидуализма (сам наверняка живя точно в соответствии с ним (да и я сам живу более-менее в соответствии с ним: приземлить критику на собственную повседневность не такая простая задача)). Нарратив об «обществе потребления» (как будто это Другие, а не мы сами) сопровождает российского читателя и зрителя очень давно, и 90 % авторов высказываний на эту тему понимают только поверхность того, о чем говорят; но сейчас «в нашей части света» кажется особенно важно присмотреться к тому, как сегодня работает (очевидно находящийся в затяжном кризисе) неолиберальный режим, который у нас называют обществом потребления; потому что самая массовая часть оппозиционного движения — с кучей разных корректировок, но — разделяет так называемые «либеральные ценности», и предполагается, что то, что сейчас «на западе», должно ждать Россию со сменой политической системы. То, что «на западе» вообще-то всё разное, плюс то, что кажется отсюда этот «запад» объединяющим, — свободный рынок и спаянные с капитализмом государства — является причиной экологического и ментального кризиса и многих неравенств, — у нас в расчёт обычно не берётся. Но это — конкретно про политический режим, который может быть нашим будущим здесь, а может и не быть. То что уже является частью нашей, разделяемой «с ними», повседневности — неолиберальная идеология и глобальный интернет, который транслирует режимы знания и эмоциональные режимы; установки могут не всеми разделяться (или разделяться сознательно), но они всем доступны. В каком-то смысле мы уже там, являясь частью нашей общей цифровой географии, несмотря на попытки построить в России файрволл китайского типа. Неолиберализм как набор жизненных сценариев и норм (равно как и техник и технологий, способов производства и дистрибуции вещей и знаний) влияет на территории, тела и объекты, как и на отношения между ними, — а значит, влияет на любовь, секс, гендер и близость.

Ник Срничек и Алекс Уильямс в книге «Изобретая будущее» подробно описывают, как из предвоенного намерения группы экономических учёных обновить классический либерализм возник сначала Международный исследовательский центр «За обновление либерализма» в 1938, а затем общество «Мон-Пелерин» в 1947 году, целью которого было внедрение неолиберальной утопии в политическую практику и чья проработка инфраструктуры этой идеи фактически обеспечила неолиберальную гегемонию. Авторы описывают, что тогда, в середине 20 века, альтернативы кейнсианству не просматривалось и над неолибералами потешались (так же как сейчас неолиберализм кажется безальтернативным, и не только для его адептов). Экономически неолиберализм неоднороден: некоторые государства, притворяясь неолиберальными, не применяют рыночную политику; говорить о свободном рынке при наличии компаний типа Google, Apple, Facebook и Amazon тоже смешно. Срничек и Уильямс пишут, что, несмотря на заявленное стремление к уменьшению государственного вмешательства, неолиберализм находит себя именно в том, что отводит государству особую роль и внедряется в него, чтобы изменить его цели. «Там, где классический либерализм выступает в защиту естественной сферы, предположительно находящейся за пределами государственного контроля (естественные законы, определяющие поведение человека и рынка), неолибералы понимают, что рынки не „естественны“», — пишут авторы. — «Таким образом, государство при неолиберали