зме берет на себя значительную роль в создании „естественных“ рынков. Перед ним также стоит важная задача по поддержанию этих рынков — неолиберализм требует от государства защиты прав собственности, обеспечения исполнения договоров, применения антимонопольных мер, подавления несогласия в обществе и сохранения ценовой стабильности во что бы то ни стало». То, что через пиар-фильтр кажется невероятными достижениями частных предпринимателей, типа SpaceX, в реальности оказывается сильно зависимым от контрактов с государственными структурами. Сейчас этот режим, несмотря на кризис 2008 года, продемонстрировавший, что экономически это полный кошмар, всё ещё стоит на ногах, но нас интересует не конкретно экономическая его составляющая, а его эффекты на тела и идеи.
Неолиберализм производит определённый тип субъектности. В его парадигме законы рынка должны распространяться на все сферы жизни человека, таким образом рыночный обмен становится основой для системы этических норм и «формой нашей жизни». В определённый период это был (и, наверное, есть) повсеместный критический дискурс преподавателей в постсоветских вузах и школах и сотрудников больниц: они возмущались, что их «работу на благо общества» хотят превратить в услугу — и, соответственно, оценивать по различным метрикам эффективности. Неолиберализм предлагает думать, что «мы являемся конкурирующими субъектами — эта роль содержит в себе и превосходит капиталистического производящего субъекта. Императив неолиберализма ведет этих субъектов к постоянному самосовершенствованию в каждом аспекте существования. Беспрестанное образование, вездесущее требование работоспособности, постоянная нужда в самообновлении — все это соответствует неолиберальному понятию субъектности».
Но есть в неолиберальном режиме одно новшество, отличающее его от классического капитализма, особо для нас интересное. В индустриальном капитализме дом (и женщина в нём) были вынесены за границы рынка. Частная сфера считалась убежищем, местом отдыха от диких законов рынка. При этом, как многажды объяснено феминистскими теоретиками, всё капиталистическое производство невозможно было бы без невидимого и неоплачиваемого домашнего труда женщин, которые выращивали работников, заботились о мужьях, работающих на фабриках, готовили еду, занимались уборкой пространств. В этой ситуации заключалось противоречие капитализма, о котором пишет Марк Фишер в «Капиталистическом реализме»: «Положение семьи при постфордистском капитализме противоречиво именно в том смысле, какой был определен традиционным марксизмом: капитализм требует наличия семьи (как главного средства воспроизводства и восстановления рабочей силы, как бальзама для психических ран, нанесенных анархическими социально-экономическими условиями), даже если он и подрывает ее (не давая родителям проводить время с детьми, вызывая у людей, которые становятся друг для друга исключительным источником аффективного утешения, тяжелые стрессы)».
Но конкурирующий субъект неолиберализма снимает разделение между публичным и частным. Дом и отношения теперь — тоже сфера конкуренции. (В этом смысле неолиберальный режим попал в ловушку — если всё вообще товар, то всё больше женщин начнут осознавать свою позицию как производителей неоплачиваемой любви и заботы и низкооплачиваемой сервисной работы, на которой держится капитализм.) Возникнет справедливое возражение: но это же прекрасно: если отношения не устраивают кого-то из участников, механизмы конкуренции помогут ему найти другого партнёра. Всё так, и Уильямс и Срничек пишут, что неолиберализм не лепит своего субъекта из воздуха; многое из его идеологии строится на реальных запросах людей на свободу самовыражения, интимные эксперименты, веру в меритократию, разочарование в коррумпированных политиках. В этом смысле неолиберализм, конечно, паразитирует на меняющейся повседневности. Как и другие тотальные режимы, он пытается паразитировать невидимо. Многие идеологемы неолиберализма превратились в часть «здравого смысла», того, что «очевидно всем». Донна Харрауэй пишет, что важно, «какой мыслью думается мысль» — вот эта операция по поднятию хотя бы на один уровень абстракции от так называемого «здравого смысла» — необходима, чтобы разглядеть неолиберальные жесты.
Всем более-менее знакомо чувство «собственничества» в отношениях; но это не просто желание, чтобы твой партнёр проводил с тобой больше времени. Раз всё товар, которым можно владеть, — то и близкие отношения основываются на договоре о владении одним телом другого. Чем глубже в патриархат — тем сильнее мужчина владеет женщиной; чем ближе к зонам эмансипации, тем вероятнее ситуация взаимного владения партнёрами сексуальностью и психической сферой друг друга. Отсюда возникает сжигающее чувство ревности (и чудовищный уровень гендерного насилия, связанный с ним), в котором, конечно, тоже нет ничего естественного, оно появляется как реакция на нарушение права собственности. Коммодификация всего — превращение любой вещи или чувства и отношения в товар — главный негативный эффект неолиберализма на сферы близости. Но есть и другие, опосредованные. Прежде чем перейти к ним, я бы хотел ещё немного расширить рамку современного состояния неолиберализма, опираясь на книгу Бернара Стиглера The Neganthropocene. В тринадцати тезисах он определяет капитализм «как эпистему и энтропоцен» (текущая стадия антропоцена, тотальный исторический режим, увеличивающий энтропию), коротко перескажу его основные идеи.
Капитализм сегодня представляется эпистемой — всеохватным режимом дискурсивных практик, который задаёт векторы, по которым происходит производство и распространение знания, культуры и отношений; эта эпистема меняет все способы вычисления/измерения, доступные человеку, и превращает их в инструменты (вос)производства капиталистической реальности. Информация является оператором этой эпистемы: через спайку капитализма, компьютерных технологий и искусственного интеллекта, взяв на вооружение когнитивизм как единственно правильную форму знания, она превращает любые факты физической и социальной жизни в факты рыночного обмена. Однако по сути когнитивистская эпистема — это анти-эпистема, поскольку в конечном итоге, по Стиглеру, она приводит к абсолютному не-знанию (так называемой эпохе постправды), поскольку всё знание она сводит к вычислению, а несводимое — обесценивает. Знание заменяется навыками (skills), то есть умениями подстроиться под задачу и под систему, которая эту задачу реализует. А автоматизация труда и алгоритмы, способные подстраиваться под задачи, по сути ведут к уничтожению оплачиваемого труда как условия роста экономики. С целью выхода за пределы этой хаотической ситуации Стиглер предлагает понятие негантропоцена, в котором необходимо будет пересмотреть отношения между эпистемой и тем, как вещи производятся, равно как и всю целиком архитектуру информационных сетей и текущего понимания данных, что по сути должно привести к разрушению того, что Стиглер, Срничек и другие называют «капитализмом платформ».
Если совсем огрублять, современное состояние капитализма, по Стиглеру, — это не-думание и не-забота. Образ агента капитализма сегодня — почти один в один образ колонизатора: он не думает о последствиях своих действий, и его не заботит, насколько разрушительными они могут быть. Даже для него самого. Франсуаза Верджес буквально пишет: «капитал это колонизатор». Так вот — разрушив знание «как делать» (savoir-faire), заменив его скиллами, капитализм начинает разрушать знание «как жить» (savoir-vivre) — сложные культурные коды подменяются консюмеристскими поведенческими сценариями, спускаемыми на тела маркетингом и цифровыми фабриками субъектности. Стиглер упоминает «24/7 capitalism», концепт из одноимённой книжки Джонатана Крэри, и пишет, что в этом непрерывном потоке производства контента и данных создаются «искусственные толпы» людей, у которых нет возможности мыслить и, самое главное, мечтать и формировать независимые ожидания, потому что они попадают в компьютерно-медиированные тоннели с уже сформированными за них ожиданиями и уже направленными желаниями. Именно невозможность конструировать собственное воображение и мыслить — таков эффект алгоритмической власти капитализма по Стиглеру. И последнее (что часто применяют к описанию сегодняшнего состояния близких отношений): потребитель в этом обществе не может[46] формировать привязанности к объектам, «они должны потреблять, именно отдаляясь от них, разрушая их и избавляясь от них», чтобы следовать по направлению к всё новым объектам промышленных инноваций, куда влекут их стимулы либидинальной экономики. Ева Иллуз в книге «Почему любовь ранит»[47] пишет о том, что культура потребления стала «наиболее значимой силой, способствовавшей сексуализации женщин, а затем и мужчин». Корпорации нуждались в потребителях, это вернуло в извращённом виде этику гедонизма, поощрявшую наслаждение и удовлетворение; уже через два шага центром субъектности тела в капитализме стало желание, которое почти автоматически стало равняться желанию сексуальному. Та самая «либидинальная экономика», но не в точности как у Лиотара, а скорее как его эхо в феминистской критике.
И здесь, в моменте открытия желания как ресурса, проявляется ещё более зловещий уровень неолиберального режима. Теоретик Поль Пресьядо называет это «фармакопорнокапитализмом» — от сцепки фармакологической индустрии и индустрии порнографии и секс-работы, ставших примером того, как можно извлекать прибыль из населения, даже не прибегая к традиционным способам отчуждения труда, а просто медикализируя «отклонения от нормы» и придумывая под это лекарства, а также мотивируя людей дрочить. Во второй главе книги Testo Junkie Пресьядо описывает зарождение этого режима, берущего начало в колониализме и формировании науки (точнее, сциентизма), но ставшего видимым к концу Второй Мировой и расправившего плечи в 70-е, с упадком фордизма: на фоне появления понятия «гендера», изобретения таблеточной контрацепции, операций по коррекции пола, открытия структур и принципов работы гормонов, извлечения естественных молекул прогестерона и эстрогена, а затем производства и коммерциализации синтетических гормонов, использования электрошока, галлюциногенных грибов и веществ для изменения сознания заключённых и подследственных, использования военных технологий для изменения гражданских тел и повседневности — типа проникновения в мебельную индустрию фанеры, изначально придуманной для наложения шин на искалеченные конечности военных, или использований в пластических и сексуальных операциях 50-х и 60-х хирургических техник, которые применялись в косметическом лечении пострадавших от атомных взрывов или коррекции «les geules cassées», обезображенных лиц военных после Первой Мировой. Короче говоря, фармакопорнокапитализм возникает на фоне развития телесных технологий (эндокринологии, сексологии, хирургии, биотехнологии), а также технологий репрезентации (кино, телевидение, интернет, видеоигры, виртуальная реальность, цифровое пространство). Книга Пресьядо в большой степени автотеория: он пишет о смене крупных жестов дисциплины маленькими, «прони