crisis ordinariness). В её фокусе — обычная жизнь, не организованная, а дезорганизованная капитализмом.
Ключевую роль в этом процессе играют фантазии о «хорошей жизни», к которым общество привязывается как к универсальным. Достойная работа, вертикальная мобильность, меритократия и, конечно, семья и романтическая любовь, — эти объекты счастья столько раз обманывали ожидания, на них направленные, что это давно невозможно объяснять просто индивидуальными неудачами. В книге Female Complaint[125] Берлант, анализируя сентиментальную литературу 19 века и мелодрамы 20-го, описывает появление особой женской культуры как первой в Америке «интимной общественности» (intimate public). Особенность этой культуры в том, что она делает публичной женскую жалобу, при этом не предлагая женщинам совершать радикальный разрыв с тем, на что они жалуются. Женщинам позволено особым образом выражать недовольство мужчинами, браком и материнством, не разрывая своей привязанности к идеальности этих объектов. Через продукты искусства и рынка организуется «женская общность», выстроенная вокруг убеждения в том, что гетеронормативная любовь — это то, чего женщины хотят больше всего и чего они будут искать всеми силами, — даже когда результат их обманывает и причиняет боль. Косметические ритуалы, романтические драмы и сентиментальная литература формируют принадлежность к «женской общности», якобы разделяемой вообще всеми женщинами, и ключевая черта этой общности — женская способность выжить и пережить любые разочарования, насилие и провальные отношения, чтобы попробовать начать заново; женщины объединяются вокруг своей способности выживать. В России «все мужики козлы и сволочи», в англоязычном пространстве «men are trash» — эти фразы давно стали мемами, используемыми или иронически, или субверсивно, или буквально — внутри женской жалобы. Но после этих фраз всегда следует примирительный или смиряющийся жест, — поиски любви и близости не остановятся. После книги Берлант с совершенно зловещим ощущением слушается и смотрится I Will Survive Глории Гейнор: насколько точный это манифест женской жалобы и преодоления, — у неё впереди вся жизнь, чтобы жить, и вся любовь, чтобы её отдать, — снова и снова. В американской культуре второй половины двадцатого века именно темнокожие женщины, и так уже существующие в белом воображении как сильные, агрессивные и гипергетеросексуальные, берутся на вооружение белым феминизмом как демонстрация того, что все гетеро-женщины смогут пережить плохих мужчин и не сломаться. Женская культура работает на удовлетворение ровно потому, что её обещание нормальности и принадлежности к общности предлагает облегчение от кризисов и отчуждения, формируемых капитализмом.
Нюанс в том, что эти обещания всегда обращены в будущее и почти никогда не реализуются в настоящем. Но отказаться от них, от этого аффекта позитивной привязанности к фантазии, значит для человека отказаться от того, что даёт смысл его ежедневной жизни. Люди продолжают находиться в отношениях, зашедших в тупик, потому что отказ от них грозит слишком высокой ценой; это расхожий троп: когда люди расстаются или кто-то кого-то бросает, один из партнёров «теперь не знает, как и зачем жить». Для прекарных тел, изнашиваемых рынком и авторитарными политиками, в отсутствии публичной сферы, в депрессивных моногородах за пределами отношений нет смысла, — какими бы тупыми, изматывающими и жестокими они ни были. Неолиберальная идеология через медиа и социальные платформы говорит человеку, что он может быть кем угодно, кем захочет. Субъективизация и персонализация идентичностей расщепляет возможные вариации «кем быть» на тысячи ещё более детализованных, поэтому человек, привязанный к фантазии, оказывается в абулическом параличе перед изобилием идентичностей или вариантов жизни, к которым он может стремиться, а в это же время его физическая реальность ограничивает любую мобильность вообще. Но сияющее обещание фантазии никуда не исчезает, поэтому человек продолжает за него держаться. Берлант указывает на то же, о чём писал Сеннетт, говоря о тирании интимности и её роли в растворении публичной сферы: за счёт возможности интимной культуры множить фантазии и всасывать любые противоречия она управляет аффектами таким образом, что политическая деятельность становится неудовлетворительной, её возможные результаты как бы не покрывают ту цену, которую нужно заплатить, чтобы заняться политикой прямо сейчас. И поэтому интимная общественность, по Берлант, существует в «юкстаполитической» сфере (juxtapolitical) — как бы рядом, но не внутри политики. Это происходит ещё и потому, что сентиментальная культура заставляет женщин верить в то, что они носители аффективной субъективности; фиксация на чувствах, направленных на любовь, удаляет женщин от ощущения политической агентности. Вспомните классический стереотип, что женщин нельзя пускать в политику и управление корпорациями, потому что они якобы преимущественно движимы эмоциями.
Естественно, структуры жестокого оптимизма влияют не только на женщин. Джонатан Аллан, изучающий изменения в мужских идентичностях, описывает[126] оптимистичные обещания маскулинности. Сначала он цитирует социолога Майкла Киммела, который отмечает центральную роль гомофобии в построении маскулинности: но гомофобию не как отвращение к гомосексуалам, а как страх быть воспринятым в качестве гея. Другой теоретик, Эрик Андерсон, вводит понятие гомоистерии — как страха быть «гомосексуализованным», но в большей степени — как страха быть «эффеминизированным», быть «как баба». Поскольку маскулинная культура гомосоциальна — мужчины опираются на других мужчин в оценке собственной маскулинности, — то и отобрать маскулинность, феминизировать мужчину могут в основном другие мужчины. Опираясь на эти концепты, Аллан предполагает, что маскулинный драйв лучше описывается как параноидальный: мужчина в погоне за маскулинностью, задавая себе вопрос, достаточно ли он мужественный, всё время опасается других мужчин, которые могут сдёрнуть с него маску и показать, что на самом деле — недостаточно. Таким образом, стыд, ужас и провал (мужчины постоянно проваливаются в перформансе собственной маскулинности, никогда не дотягивая до неопределённой планки) становятся центральными для конструирования мужской гендерной идентичности. Идея мужественности формирует аффективное пространство, в котором невидимый взгляд всё время призывает «будь мужчиной» (точнее — man up, «будь мужчиной ещё больше»), при этом вообще не описываются условия укрепления мужественности. Маскулинность превращается, по Берлант, в коллективно-инвестируемую форму жизни, внутри которой сохраняется иллюзия, что мужественность — это что-то, чего реально достигнуть, и что это часть так называемой «хорошей жизни». Когда Берлант пишет про противоречие «привязанности к очевидно проблематичному объекту», сразу приходит на ум ярость «белых злых мужчин», когда они чувствуют, что их власть и привилегии (являющиеся причиной чудовищных катастроф и насилия) утекают сквозь пальцы. «Быть мужчиной» остаётся жестокой фантазией, которую никогда не возможно реализовать до конца и которая, несмотря на это, продолжает двигать миллиардами мужчин в их жизнях. В конце 2021 года один российский рэпер выпустил десятиминутный трек, рефлексируя о том, как десять лет назад другой рэпер поставил его на колени и дал пощёчину; и в этом довольно унылом, но показательном тексте такая строчка: «Мышечные зажимы, страх, что я не мужчина», да и весь трек целиком — наглядная демонстрация того, как обещание маскулинности оставляет тела ни с чем. Вскоре после этого камбека выяснилось, что рэпер был источником абьюза в отношениях с девушкой; мужики не боятся причинять боль, зато боятся, что другие мужики подвергнут сомнению твёрдость их внутреннего фаллоса.
В 60-е внутри радикального феминизма появилось движение политического лесбийства, или лесбийский сепаратизм; Ханна Бланк цитирует Марту Шелли, активистку группы Radicalesbians, которая писала: «чтобы сбросить гнет мужской касты, женщины должны объединиться — мы должны научиться любить себя и друг друга, мы должны стать независимыми от мужчин, чтобы вести себя с ними с позиции силы <…> Говорят, что женщины — любящие. Такая любовь это мазохизм. Любовь может существовать только между равными, не между угнетёнными и угнетателем». Шуламит Файрстоун похожим образом предполагала, что, поскольку женщины в огромной степени определяются через любовные отношения с мужчинами, лучшая стратегия — попробовать обойтись без них. Естественно, такие призывы не были особо популярны даже среди активисток: такая программа не выглядела реалистично для движения с популистской амбицией. На смену приходит причёсанный либеральный феминизм, который обращается к «универсальному женскому опыту» и призывает «взять жизнь в свои руки, много работать и с оптимизмом смотреть в будущее», какими бы очевидными ни были картины кризиса в настоящем. Почему феминизм со всей его мощнейшей критикой любви так и не развалил целиком конвенциональную гетеронормативную феминность? Даже не потому, что «феминизм не намажешь на хлеб», а потому, что он мало что предложил в качестве борьбы с повседневной аффективной неопределённостью. Сентиментальная фантазия остаётся «формой управления разочарованием», — в отсутствие устойчивых или правдоподобных политических программ, которые реально могут привести к лучшей жизни. Поэтому центральной идеей в этих работах Берлант становится необходимость разработки новых политик настоящего, которые обратят внимание на аффективную и физическую жизнь людей под покровом жестокого оптимизма. И да — то, что происходит сейчас, она вполне конкретно характеризует как тупик, но не просто как смятение, из которого человек не может продвинуться вперёд, а как «отрезок времени, в течение которого человек живёт с ощущением, что мир одновременно интенсивно присутствует и трудноуловим, так что проживание требует» как блуждающей включённости, так и повышенной бдительности, собирающей материал, который может помочь прояснить ситуацию и удержаться на плаву.