Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей — страница 49 из 81

Мигранты и кочующие этничности — при прочих равных условиях — оказываются наиболее уязвимыми, потому что права человека плотно связаны с национальностью. И что мне кажется завораживающим — именно эти наиболее уязвимые люди делают чуть ли не самый большой вклад в переизобретение межчеловеческих отношений. Многие и многие везут с собой свой домашний национализм и гетеронормативность, — это факт. Но многие уезжают ни с чем и самим своим движением расширяют границы романтических и эротических воображений, устанавливают неожиданные транслокальные связи. В этом смысле квир-мигранты, ещё менее защищённые, чем остальные, делают ещё большую работу. «Квир-мигрантская диаспора» в каком-то смысле воспроизводит «третье место» — термин, предложенный постколониальным исследователем Хоми Бхабха, — пространство, где становятся возможными гибридные идентичности, «место между», где формируется тот самый «неиерархический космополитизм» Брайдотти; более того, квирность, как и мобильность, сама по себе является лиминальным процессом. Конечно, кто-то просто уезжает от дискомфорта, чтобы найти квартиру в Берлине и жить гей-парой спокойную жизнь, не претендуя на политичность. Но многие самим своим движением проблематизируют и существование границ, и необходимость уезжать из одних мест в другие места, и законы, которые регулируют передвижение и возможность номадов любить и практиковать близость. Как пишет Энн-Мари Фортье[192], то, что для многих «leaving home», для квир-мигрантов зачастую «coming home», не покидание дома, а его обнаружение впервые, часто уже во взрослом возрасте. Даже если они не двигаются, квиры всё равно номады, потому что выход за пределы гетеронормативности — это уже путешествие; в этом смысле особо интересен опыт трансгендерных людей[193], которые преодолевают сразу несколько границ — телесных, идентитарных, юридических, государственных. Смещение и перемещение — постоянный мотив в квирной культуре. Я узнал про клип Bronski Beat — Smalltown Boy, когда мне скинули его в твиттере, сказав, что главный герой похож на меня внешне. Он действительно похож, и не только внешне; с разными нюансами я могу напялить на себя классический уже сюжет о том, как простой парень-гей из глубинки уезжает в большой город в поисках лучшей жизни. Поскольку гомосексуальности в культуре уделяется внимания куда больше, чем лесбийству, транс-отношениям и квир-близостям, мы знаем уже очень много об устремлениях таких парней; часто это довольно пугающие картины либидинального гей-лайфстайл-зомби-консьюмеризма. Эта песня стала американским гей-гимном восьмидесятых, и интересно, что в целом её месседж укладывается в героический маскулинный нарратив большого американского путешествия, разве что с налётом меланхолии вместо радости открытий. Всё равно мне кажется, что, когда латиноамериканский парень мечтает о любви в большом европейском городе[194], он одним только этим воображением приближает лучший мир.

А пока можно только читать о случаях насилия в адрес ЛГБТК+ мигрантов в европейских лагерях для беженцев, в частности, в Германии, Нидерландах, Испании, Дании и Финляндии. Сложно уместить это в голове, но те же самые люди, которые бежали, спасая свои жизни от чудовищных условий, вербально и физически нападают на квир-персон, находясь в таком же лиминальном положении, как и они. В некоторых городах начали строить отдельные убежища для ЛГБТК+ людей, в других — проводят образовательную работу среди нападающих. В России квир-беженцам из Средней Азии и Центральной Африки вообще невозможно[195] получить убежище по причине преследования за сексуальную ориентацию или гендерную идентичность. Людей, которых на родине обещают «вывезти в лес и утопить в бочке с кислотой», в России харассят в полиции, оскорбляют миграционные службы и высылают обратно, говоря, что их ВИЧ+ статус угрожает здоровью нации. Тем не менее и в этой стране остаются люди, которые осознанно не хотят из неё уезжать, несмотря на очевидную необходимость. Так, пермяк, попавший на две недели в чеченскую «тюрьму для геев», где его пытали, даже после освобождения заявлял, что останется в России, однако потом ситуация стала настолько небезопасной, что ему пришлось эмигрировать. Совсем пронзительный пример — документальный фильм «Тихий голос» режиссёра под псевдонимом Река Валери про чеченца Хаважа, жертву гомофобной охоты силовиков; узнав о его связи с парнем, они привезли его к его брату и приказали убить; брат не смог, избил и дал ему исчезнуть; при помощи правозащитных организаций Хаваж оказался в Бельгии, но из-за пережитого стресса потерял возможность говорить. Там он меняет квартиры и отели каждые несколько дней, слушает голосовые от матери без возможности ответить (это небезопасно) и, очевидно, находится в глубокой депрессии из-за полной потери идентичности и отсутствия опоры. В интервью автор фильма рассказывает, что позднее Хаваж вернул себе голос, нашёл работу и близкого человека — как и многие квир-мигранты в Европу[196].

Тахар Бенжеллун, марокканский писатель, в 1977 году написал книгу La Plus Haute des Solitudes («Высочайшее из одиночеств») про североафриканских трудовых мигрантов в Париже. Он пишет:

«От этих людей, оторванных от родного дома, земли, семьи, культуры, требуется только их рабочая сила. Остальное никого не интересует. Остальное — это очень много. Попробуйте измерить потребность быть принятым, любимым, признанным: потребность жить среди своих. Потребность в любви к земле, в дружбе с солнцем. Никто не хочет знать, хотят ли эти тела чего-то… Этим людям, пришедшим из другой культуры, отказывают в праве на эмоции и желания… их бытие как желающих субъектов отрицается, их воспоминания аннулируются».

Бенжеллун, переехав во Францию, какое-то время работал социальным психиатром, на практике он обнаружил, что довольно много североафриканских трудовых мигрантов страдают от импотенции на психологической почве. Он написал книгу, чтобы понять, почему так происходит и что это значит для них. Эти мужчины, часто малограмотные, приезжали в основном без жён (как и в России сегодня, и во многих других странах, в приезде семей целиком не заинтересованы ни работодатели, ни государство) и, лишённые поддержки расширенных семей, работали в откровенно адских условиях, будучи ещё и регулярными жертвами расизма; единственная возможность практиковать близость — в борделях, откуда мигранты выходят с чудовищным чувством вины; всё это приводит их к импотенции, и они вынуждены искать психиатрической помощи. Почему это такая большая проблема? Дело в том, пишет Бенжеллун, что для североафриканских мужчин (которые в открытую говорят о своём доминирующем положении над женщинами) вся их идентичность выстраивается вокруг сексуальной потенции, возможности завести ребёнка; в сексуальной силе — мифический источник власти и авторитета. Невозможность размножения — значит предательство матери, которая занимает особое место в воображении этих мужчин. Потерять потенцию — значит потерять идентичность, себя и даже смысл жизни.

При этом для этих мужчин даже не считается особо зазорным заниматься гей-сексом — это допустимо, пока он на втором плане, пока это дешёвая замена основному сексу с женщиной; он может приносить релакс ненадолго, но он не может являться источником самоценности для этих мужчин, а значит, неспособен побороть ту онтологическую тревогу, которая возникает у них при потере вирильности. Бенжеллун пишет, что ярость этого загнанного в угол мужчины направлена не на окружающих, как стереотипно думается, а на себя самого. И я думаю в связи с этим про мигрантов в России — узбеков, таджиков, киргизов и остальных. Про них говорят «они приехали сюда работать» — но что это значит? Многие из них задерживаются на год, два, пять лет. Значит ли это, что человек должен пять лет жить в строительном вагончике или хостеле с десятью другими людьми и забыть про радость? Оставленные на родинах жёны, как правило, вообще не имеют возможности завести любовников из-за плотного контроля расширенных семей, оставаясь на несколько лет без реализации эротических и телесных желаний; у мигрантов, как мы выяснили выше, есть возможность найти вторую жену или временную партнёрку; но всё равно условия их жизни — это тотализующий отказ им в праве желать. Тохир Каландаров пишет[197], что «у таджикских мигрантов в России деформируется частное пространство — в сторону расширения, процесс приобретает нередко экстремальный характер. Речь идет о сексе в общественных местах, который британский социолог Тим Эдвардс называет „нечастным“». Каландаров цитирует одного из информантов:

«Честно говоря, мы не имеем места, где бы могли заниматься сексом спокойно. С той юной девушкой у нас только первый контакт случился в гостинице, а дальше мы занимались сексом только в парке. Большой парк находится рядом с нашей квартирой. Обычно мы устраиваем свидания там. И когда чуть стемнеет, то можно уже будет спрятаться за деревьями и наслаждаться».

Мало кому интересно думать об этом, проще двигать ксенофобскую телегу о том, что большинство изнасилований совершают мигранты; и хотя это очевидно не так, также очевидно, что к ним гораздо внимательней присматривается полиция, и так не только у нас. Авторки книги Feminism for 99 % пишут, что «криминальная система непропорционально сосредоточена на бедных и рабочих цветных мужчинах, включая мигрантов, оставляя белым воротничкам возможность спокойно насиловать и избивать»; это также разрушает жизнь женщинам, остающимся без поддержки и вынужденным передвигаться на огромные расстояния, чтобы навещать заключённых. Само собой, это не значит, что за совершённое насилие мигрантов не надо наказывать; это значит, что огромное количество насилия может быть предотвращено бережным отношением к условиям, в которых существуют люди.