их пугает всё, что ведёт к «ненатуральности», и им кажется, что через страдания человек учится быть лучше; биолибералы же более открыты к новым медицинским технологиям и указывают на то, что даже традиционные способы изменения настроения влияют на химию мозга, просто более косвенно и менее эффективно.
Само существование именно такого разделения доказывает, насколько важна радикальная феминистская и квир-теория. Выше мы уже выяснили, что позиция биоконсерваторов, пытающихся сохранить герметичность человеческого тела, — беспомощна; то, что сегодня называется человеком, давно не является «натуральным», и сама идея натуральности — пустое означающее; с другой стороны, позиция биолибералов — недостаточна; они выступают за регуляцию фармы государством и более свободные условия распространения и исследования веществ, хотя то, что действительно необходимо, — это доступ к процессу разработки технологий тех групп, которые страдают от последствий этих технологий, вызванных игнорированием существования этих групп. На этом фоне действительно освежающе выглядят проекты вроде ксенофеминизма, описанного в одноимённой книге[266] Хелен Хестер. Опирающийся, среди прочих, на работы Донны Харауэй и Сары Франклин, это манифест анти-натурализма — в том смысле, что он политизирует природу и идею натурального. Хестер пишет, что любой политический проект, основанный на природе как ограничителе, картографии неприкасаемого или сфере вечной чистоты, — почти всегда выливается в репрессии и дискриминацию других (она часто использует слово alien). Ксенофеминизм утверждает, что ничто не должно приниматься как зафиксированная перманентная данность — ни материальные условия, ни социальные формы. Один из мотивов книги — если природа несправедлива, давайте изменим природу; и конструирование другого (иноземного, чужого) будущего — это то, во что предлагает инвестировать ксенофеминизм; в будущее, не ограниченное воспроизводством социальных норм прошлого, не зажатое в тиски пронатализма. Хестер особое внимание уделяет репродуктивным технологиям, но ксенофеминизм вслед за кибер- и технофеминизмом повторяет аргумент о необходимости переизобретения или как минимум переоценки всего технонаучного комплекса целиком; это манифест против природного детерминизма, но и против того, чтобы воспринимать существующие технологии как неизбежные.
Я предполагаю, что для некоторых людей с особым интересом к технологиям эта глава может быть неудовлетворительной; в техносфере (между техническими артефактами и цифровыми алгоритмами) сегодня действительно происходит много чего интересного, меняющего понятие о медиированных интимностях прямо сейчас и открывающего новые возможности быть вместе для самых разных людей. Но мне честно кажется, что гораздо важнее задаться вопросом о том, почему вообще сегодня существуют такие технологии, а не другие. Джек Халберстам в подкасте The Good Robot, говоря о рамках сканирования тел в аэропортах, задаёт вопрос: «почему вообще эти технологии существуют?» Мы знаем, что они нацелены не на безопасность пассажиров на борту, а на усиление биополитического контроля; на сенсорных экранах у операторов этих сканеров чаще всего есть две кнопки — синяя и розовая — чтобы выбирать, проходит через сканер мужчина или женщина. Халберстам, — по паспорту Джудит, в жизни выглядящий гендерно-амбивалентно — описывает свой опыт унижения при прохождении этих сканеров, знакомый любой транс- или гендерно-неконформной персоне: операторы не знают, какую кнопку нажимать, на экране могут быть видны силуэты гениталий, которые они не предполагают, при любых подозрениях возникает замешательство — кто будет ощупывать пассажира, мужчина или женщина, — весь этот процесс представляет собой разрыв социальной реальности, унизительный для одних и пугающий/смущающий для других. И Халберстам справедливо задаётся вопросом: почему вообще эти технологии существуют? Зачем государству знать наш пол? Он приводит ещё один пример: его знакомые в компании Google делали проект контент-анализа, призванный помочь медиакомпаниям сохранять разнообразие в повестке: их алгоритм анализировал количество упоминаний/представлений мужчин, женщин, транс- и небинарных персон и т. д. — и выдавал соответствующий рейтинг. Идея отличная, но что происходит в реальности: алгоритм абсолютно игнорирует контекст; он может прийти к выводу: было показано столько-то тел, похожих на женские, — квота выполнена на отлично; но эти женщины могли весь эфир разговаривать только про своих парней, быть размещёнными в домашней обстановке с детьми, — короче говоря, сама картинка или сюжет могли воспроизводить самые дремучие гендерные стереотипы и тем не менее получать высокую оценку алгоритма. Другой пример: исследование, в рамках которого провели анализ аккаунтов в твиттере нескольких праворадикалов, а также известных драг-королев при помощи AI-инструмента Perspective, который замеряет «уровень токсичности» контента; алгоритм выдал рейтинг, согласно которому некоторые драг-квин пишут более токсичные вещи, чем адовые ультраправые. Почему так получилось? Потому что алгоритм считывал как токсичные слова типа gay, bitch, lesbian, fuck off и так далее; существует множество исследований, описывающих, как «грязный язык», нарочно грубые обращения и оскорбления в средах сексуальных и гендерных меньшинств работают субверсивно — либо реклеймятся, либо просто выступают в качестве языковой смазки, поддерживающей чувство сообщества. Если бы на основе этого алгоритма принимались решения о блокировке аккаунтов, свобода слова для квир-персон могла бы быть ограничена. Поэтому Халберстам говорит, что феминистские и квир-технологии — это не «ценность, добавляемая после», не просто методология, через которую можно улучшить существующие технологии; это методология, на основе которой должны переизобретаться фундаментальные понятия, лежащие в фундаменте техносферы. Мы должны влиять на то, как разрабатываются технологии, потому что если мы не будем, корпорации так и будут блокировать квир-приложения в Китае и Индии и допускать к публикации в Саудовской Аравии приложения для слежения мужей за жёнами. Я представляю, что это читают цисгетеро мужчины и возмущаются, что квиры с феминистками хотят переизобрести технологии под себя. Но дело в том, что мужчины и маскулинность исторически формировались технологиями в гораздо большей степени, чем женщины и квиры. И то, что сегодня предел воображения на рынке мужских секс-игрушек — это фонарик с силиконовой копией вагины средненькой порнозвезды и резиновая кукла с гигантскими дойками, — часть этого процесса; и то, как сегодня устроены высоко- и низкотехнологичные производства, которые приводят к смертям, травмам, ухудшению здоровья и стрессу мужчин, — тоже часть этого процесса. И это явно не тот процесс, который запускатели ракет на Марс стремятся исправить.
Теория Q
Генеалогия квира
В предыдущих главах словосочетание «квир-теория» употреблялось всего 6 раз, и я ни разу не пояснил, что именно это такое; тем не менее, вся эта книга пропитана квир-теорией: её понятиями о нормативностях, о родстве, любви, сексе и передвижении, её связью с феминизмами и её сложными отношениями с идентичностями. Это закономерно: в 20 веке именно феминистские и квир-движения и теоретики сделали больше всех для анализа и переизобретения интимных отношений между людьми и не только. В этой главе я хочу обратиться к нескольким ключевым концепциям квир-теории, которые отвечают буквально на вопросы «как жить эту жизнь» и «как быть-с-другими». Но для начала опишу, что вообще собой представляет квир-теория сегодня.
Сложно подступиться к определению того, что приняло неопределяемость и распылённость как одну из своих неотъемлемых черт. Квир-теория — это и источник, и убежище: с одной стороны, критическая социальная теория и область знания, внесшая огромный вклад в анализ сексуальности, гендера и систем доминирования; с другой — вдохновение для активистов по всему миру, крыша, под которой могут собираться исследователи, чьи работы не вписываются в конвенциональные границы либеральной академической сферы; с третьей — набор подрывных жизненных стратегий, методов ускользания и сопротивления. Как пишет Уитни Монаган[267], квир-теория это «способ называния, описания, делания и бытия». Аннамари Ягосе отмечает, что «это концепт, который настаивает на радикальной невозможности знать свои предстоящие изменения», который разрабатывает «стратегически открытый характер отношений». Как и в случае с феминизмом, про который не совсем корректно говорить в единственном числе, квир-теория это, скорее, квир-теории, — подчёркивающие собственный множественный и плюралистичный характер.
КТ как ветка академического знания возникает в начале 90-х в США, впервые термин употребила Тереса де Лауретис на одноимённой конференции в Калифорнии. Он был предложен, с одной стороны, в качестве зонтичной категории для исследований сексуальности, гендера и их политического и социального измерений, а с другой — как попытка преодолеть разделение между лесбийскими и гей-исследованиями, — не то чтобы оставить позади эти категории, но выйти за их пределы или как минимум проблематизировать. Появлению квир-теории предшествовал процесс реклейминга слова queer ЛГБТКИ+ активистами в 80-х: до тех пор это был пейоратив, использовавшийся против «меньшинств»; одна только эта история переназначения оскорбления в название теории, движения и «пост-идентитарной идентичности» вызывает восхищение. Уитни Монаган и Ханна Маккенн в книге Queer Theory Now[268] прослеживают генеалогию квир-теории — через активистские группы, отдельных теоретиков и социально-политические потрясения вроде эпидемии СПИДа в США. Несмотря на то, что КТ сформировалась в 90-е, основанием для неё принято называть работу Мишеля Фуко по истории сексуальности, первый том которой вышел в 1976 году; правда, исследовательница Линн Хаффер в книге 2009 года Mad For Foucault предпринимает