он упадёт почти на 327 %. Как не бывает опыта чистого насилия, так и не бывает опыта чистой травмы — она зависит как от индивидуальных факторов, так и от социального окружения и доступных ресурсов помощи. Саньял цитирует разных женщин, которые описывают свой опыт насилия в незападных регионах или 40–50 лет назад: тогда они больше переживали за социальную изоляцию или позор, чем за потерю себя или духовную смерть, травма ощущалась иначе. Саньял кажется, что анти-рейп движение и освещение изнасилований в медиа приводят к непродуктивной виктимизации жертв; rape survivor становится идентичностью для женщины, а далеко не все готовы растворяться в собственной травме.
Девочек с раннего возраста учат, что изнасилование это самое страшное, что может с ними произойти, что нормально после этого чувствовать себя грязной и раздавленной; но в какой степени этот нарратив программирует людей на эти чувства? Разговорные шоу эксплуатируют образ жертв и приглашают самых виктимизированных — боящихся мужчин, боящихся выходить из дома, потерявших возможность адекватно функционировать; их чувства с гигантской долей вероятности реальные, но это далеко не полный портрет людей, переживших насилие. Если ты жертва автокатастрофы, никому не придёт в голову подразумевать, что это радикально изменило твою идентичность; ровно это происходит с жертвами насилия. Пока понятие насилия будет рассматриваться как воровство целостности у женщины, её сексуальная чистота так и будет нести смысл её существования; утверждать, что в глубине женщины есть некое ядро, которое может быть безвозвратно разрушено опытом насилия, — значит объективировать женщину. Женщин учат не сопротивляться, потому что это может повлечь ещё большую агрессию, хотя люди, которые непосредственно работают с темой, говорят, что огромное количество случаев изнасилования обрывается в процессе: жертвы отбиваются, насильники убегают, у них, если это мужчина, не встаёт член — и так далее. Саньял спрашивает, почему мы не слышим об этих историях в медиа, а только об ужасных монстрах, доводящих дело до конца? Виржини Депант пишет, что женщин «учат, как быть изнасилованными»; она описывает свой опыт столкновения с этим и говорит, что чувствовала себя в этот момент «женщиной, отвратительно по-женски, как никогда до этого и с тех пор»; она просто замерла, потому что таков был скрипт; если бы у неё попытались украсть что-то — вряд ли бы её реакция была именно такой.
Сенсационализация изнасилования сказывается и на мужчинах: волей-неволей они становятся жертвами слогана «все мужчины — насильники». Саньял приводит в пример, как в некоторых детских садах мужчин-воспитателей не допускают менять детям подгузники или водить их в туалет — потому что они мужчины; одного из них обвинили в педофилии просто потому, что он нянчил детей, видимо, с особо немужественной нежностью; ему пришлось уволиться. Никому не идёт на пользу то, что сегодня мальчики часто с детства слышат истории о монструозной мужской сексуальности и начинают бояться своего собственного тела и его эффектов. Саньял также пишет, что у нас нет социальных сценариев реабилитации ни жертв изнасилования, ни самих насильников; от последних хотят, чтобы они просто исчезли; это преступление настолько символически нагружено, что оно превращает его актора в неисправимое зло. Тюрьмы, особенно в России, несмотря на то, что называются исправительными учреждениями, не исправляют, а только ещё больше калечат людей; в тюрьмах пытают и убивают, в тюрьмах процветает изнасилование. Отправлять в тюрьмы насильников, если ваша цель прервать цикл насилия, — абсурдно. Но других структурных решений у нас сейчас нет. Суды тоже не подходят для решения кейсов с насилием, пишет Саньял; это тупые инструменты, применяемые в очень запутанной операции, они не приспособлены для символической справедливости, примирения, утешения, облегчения.
И больше не дерись
Все человеческие тела уязвимы, я уже, кажется, писал буквально это несколько раз. Саньял обращается к текстам Джудит Батлер, которая предлагает переопределить человеческую уязвимость. Вместо того, чтобы рассматривать её как черту Другого, можно распознать её как неотъемлемую часть себя и таким образом открыть эмпатию к уязвимости других, не превращая их в объекты (заботы и защиты). Это переводит уязвимость из слабости в ресурс, который делает человека человечным. Это позволяет подружиться. Может ли жертва насилия подружиться со своим насильником? Наверное, да. В 2017 году Тордис Элва из Исландии выпустила[291] книгу, написанную совместно с человеком, который изнасиловал её в 16 лет, когда они встречались, а затем улетел в Австралию; незадолго до выхода книги они ещё и сделали совместный TED-ток. Неясно, подружились ли они в итоге, но это было явно освобождающее для обоих предприятие. Философ и социолог Альфред Шюц, раскрывая свою концепцию жизненного мира, писал, что дружба — это идея, возникающая «в другой реальности», трансцендирующей повседневность; когда двое (или более) человек делят экстремальный экзистенциальный опыт, это позволяет зародиться дружбе. Приключения, катастрофы, путешествия, проживание кризиса — всё это, по Шюцу, делает друзей. Но что делать, когда повседневность становится кризисом или кризис — повседневностью? Выйди на улицу и кого ни встретишь — это будет персона, с которой ты делишь шестое массовое вымирание видов прямо сейчас. Как превратить это понимание в дружбу?
В истории человечества было несколько цветущих эпох дружбы, когда ей уделялось особое внимание: в античности или в эпоху романтизма, когда Шиллер и Гёте называли её особой формой человеческих отношений; конечно, тогда, как и дружба между иранскими мужчинами до 19 века, это было исключительно гомосоциальное явление. В конце 19 и начале 20 века для ранних суфражисток в Великобритании и США женская дружба (как и в другое время и в других местах) имела совершенно особое значение, служила убежищем от экстремальной реакции общества на их активность. 20 век принёс и донёс до 21-го индивидуализацию и уничтожение публичной сферы; отношения между людьми стали их частным делом, дружба — тоже; миф о любви сожрал почти всё доступное пространство. Отношения коммодифицировались, дружба стала инструментальной — люди стали дружить, чтобы иметь связи, я помню в начале нулевых в своём далёком родном городе отзвуки популярности Карнеги и его призыва «завоёвывать друзей и влиять на людей», до сих пор в разных телеграм-каналах проскакивают тексты о том, как «монетизировать свой дружеский круг». Люди стали работать в офисах и опенспейсах, появляется особый тип рабочей дружбы, часто функционирующий на усталости и лицемерии; впрочем, Марк Вернон в книге The Philosophy of Friendship[292] пишет, что и этот тип дружбы играет важнейшую роль, поскольку делает повседневную жизнь выносимой. Под прессом любви и секса, объединённых в регулируемом государством браке, в каком-то смысле дружба стала не-отношением. Сара Ахмед в книге The Promise of Happiness пересказывает сюжет одной из частей фильма If These Walls Could Talk 2, в котором зрителя пускают в жизнь пожилой лесбийской пары; в какой-то момент одна из женщин залазит на дерево, падает и умирает, о чём её партнёрке сообщают уже в больнице. Естественно, она пытается попасть к ней в палату, её спрашивают, кем она приходится пациентке, она отвечает: «I’m a friend, a very good friend», и эти слова просто растворяются в воздухе, проходят мимо медсестры; она только повторяет вопрос, есть ли у погибшей семья. Дело даже не в том, что в гомофобном обществе женщине приходится скрывать природу отношений с другой женщиной под лейблом дружбы, а в том, что дружба на самом деле составляла огромную часть их совместной жизни, вероятно, даже большую, чем любовь, — и для гетеронормативного института это ничего не значит; подразумевается, что подруга не может переживать смерть так же катастрофически, как семья. Когда дружба не распознаётся как существенная, вместе с ней не распознаётся и горе, у человека отнимают право легитимно горевать.
Вернон рассказывает, как в 17 веке в Британии (по следам Османской империи) начинают возникать кофейни; это были такие эгалитарные пространства, где граждане, вне зависимости от различий, могли собираться и обмениваться информацией. Кофейни в основном посещались мужчинами, у этих мест был свод неформальных правил; одно из них — участники разговоров не должны были быть близкими друзьями или как минимум не должны вести себя так: считалось, что тогда обмен мнениями легко скатится в смоллток. Это значило определённый уровень дистанции между посетителями. Уже через некоторые время часть существующих кофеен набрала популярность среди особой аудитории — гомосексуальных мужчин; такие кофейни, а затем и другие гей-места, получили название molly house; уже тогда они часто становились объектами полицейских рейдов, пьяного насилия, угроз и шантажа. Репортёры или другие авторы текстов, побывав там, в деталях описывали «разврат», который там творился; дело в том, что геи в этих полупубличных местах вели себя совсем не так, как полагалось гетеромужчинам: они практиковали близость, радикальное сокращение дистанции; это не мешало молли-хаусам быть разговорными клубами, но телесность там производилась иначе. Вернон пишет, что это пример сопротивления социальной группы способу отношений в общественных местах, который навязывает общество; и это пример изобретения нового типа отношений.
Майкл Уорнер пишет, что люди, которые уверены, что жизнь квиров состоит из секса без интимности, глубоко заблуждаются: даже случайные сексуальные встречи в высокой степени интимны, но они могут и перерастать в глубокую дружбу, а дружба, в свою очередь, — получать сексуальное развитие; «потому что социальная жизнь квиров не так ритуализирована и институционализирована, как у натуралов, каждое отношение — это приключение на неизведанной территории». В числе прочего на субверсивном потенциале дружбы и её возможности производить новые отношения Мишель Фуко был сосредоточен в конце жизни, — многие знают его интервью, озаглавленное Friendship as a Way of Life. Он говорит, что общество и его институты ограничили возможные отношения браком, потому что более широкой сетью отношений тяжело или невозможно управлять; поэтому он предлагает сфокусироваться на расширении этой сети отношений, увеличении возможных способов быть друг с другом и коллективно.