В 1911 году Витгенштейн отправился в Кембридж, где стал учеником Бертрана Рассела, который писал о нём:
«Его интерес к философии более страстный, чем у меня; по сравнению с лавиной его мыслей мои – какие-то жалкие снежки».
Во время Первой мировой войны Витгенштейн воевал в составе австрийской армии на русском фронте. После войны он отказался от своей доли наследства в пользу братьев и сестер, так как счел деньги помехой для философской деятельности. Работал учителем в сельской школе, после – садовником при монастыре.
В конце 1920-х годов Витгенштейн окончательно переехал в Кембридж, где занялся преподавательской деятельностью.
Во время Второй мировой войны прервал ее, чтобы работать санитаром в лондонской больнице.
Умер в Кембридже в 1951 года от рака простаты.
Похоронен на местном кладбище у часовни Святого Эгидия.
В связи с этим сюжетом мы вдумываемся в наш собственный способ выражения, но не понимаем, неверно истолковываем его. Философствуя, мы уподобляемся дикарям, примитивным людям, которые слышат выражения цивилизованных людей, дают им неверное толкование и затем извлекают из своего толкования пространные выводы из своих толкований.
195. «Но я имею в виду не то, что происходящее со мною сейчас (в момент уяснения смысла) каузально и эмпирически определяет будущее употребление, а что некоторым странным образом само это употребление в каком-то смысле уже присутствует». Но ведь «в каком-то смысле» это так! По сути дела, в том, что ты говоришь, неверно лишь выражение «странным образом». Все остальное верно; странным же предложение кажется лишь тогда, когда его представляют себе в другой языковой игре, не в той, где оно фактически употребляется. (Кто-то рассказывал мне, что ребенком он ломал голову над тем, как это портной может сшить платье. Он думал, что это подразумевает, будто платье создается только шитьем, нитка пришивается к нитке.)
196. Непонятное употребление слова превратно истолковывается как выражение странного процесса. (Так, мы думаем о времени как о странной среде, а о душе как о странной сущности.)
197. «Представляется, будто мы можем разом схватить всё употребление слова». Да мы и говорим, что делаем это. То есть иногда описываем то, что делаем, именно этими словами. Однако в том, что происходит, нет ничего поразительного, ничего странного. Странным это становится в том случае, когда склоняет нас к мысли, что будущее развертывание уже каким-то образом должно присутствовать, а между тем не присутствует в акте понимания. Говорим же мы, нисколько не сомневаясь, что понимаем это слово, а между тем его значение заключено в его употреблении. Несомненно, что я сейчас хочу играть в шахматы; но игра становится именно шахматной игрой благодаря всем ее правилам (и т. д.). Так что же, выходит, я не знаю, во что собираюсь играть, до тех пор пока не сыграю? Или же: неужели в моем акте намерения содержались все правила игры? Разве о том, что за этим интенциональным актом обычно следует такого рода игра, я узнаю лишь из опыта? Что же, выходит, можно быть неуверенным в том, что намереваешься делать? А если это нонсенс то какого рода сверхсильная связь существует между актом намерения и тем, что мы намерены делать? Где осуществляется связь между смыслом слов «Сыграем партию в шахматы!» и всеми правилами игры? Ну, в перечне правил игры, при обучении игре в шахматы, в ежедневной практике игры.
198. «Но как может какое-то правило подсказать мне, что нужно делать в данный момент игры? Ведь, что бы я ни делал, всегда можно с помощью той или иной интерпретации как-то согласовать это с таким правилом». Да речь должна идти не об этом, а вот о чем: все же любая интерпретация повисает в воздухе вместе с интерпретируемым; она не в состоянии служить ему опорой. Не интерпретации как таковые определяют значение.
«Выходит, что бы я ни сделал, все согласуемо с таким правилом?» Позволь поставить вопрос так: «Как возможно, чтобы определенное выражение правила скажем, дорожный знак влияло на мои действия? Какая связь имеет здесь место?» Да хотя бы такая: я приучен особым образом реагировать на этот знак и теперь реагирую на него именно так.
Но этим ты задал лишь причинную связь, лишь объяснение, как получилось, что наши движения теперь подчинены дорожным указателям. О том же, в чем, собственно, состоит это следование» указаниям» знака, ты ничего не сказал. Ну как же, я отметил еще и то, что движение человека регулируется дорожными указателями лишь постольку, поскольку существует регулярное их употребление, практика.
199. Является ли то, что мы называем «следованием правилу», чем-то таким, что мог бы совершить лишь один человек, и только раз в жизни? А это, конечно, замечание о грамматике выражения «следовать правилу».
Невозможно, чтобы правилу следовал только один человек, и всего лишь однажды. Не может быть, чтобы лишь однажды делалось сообщение, давалось или понималось задание и т. д. Следовать правилу, делать сообщение, давать задание, играть партию в шахматы все это практики (применения, институты).
Понимать предложение значит понимать язык. Понимать язык значит владеть некой техникой.
200. Конечно, можно представить себе, что в некоем племени, незнакомом с играми, два человека сели бы за шахматную доску и начали делать ходы в какой-то шахматной игре; причем с соответствующими проявлениями. Увидев это, мы сказали бы, что они играют в шахматы. Ну, а представь себе шахматную партию, переведенную по определенным правилам в ряд действий, обычно не ассоциируемых с игрой, например, выкрики, топанье ногами. И допустим, эти двое, вместо того чтобы играть в обычные шахматы, кричат и топают ногами, причем так, что эти действия переводимы по соответствующим правилам в шахматную партию. Разве мы и в этом случае все еще склонны были бы говорить, что они играют в какую-то игру; и что давало бы нам право так говорить?
201. Наш парадокс был таким: ни один образ действий не мог бы определяться каким-то правилом, поскольку любой образ действий можно привести в соответствие с этим правилом. Ответом служило: если все можно привести в соответствие с данным правилом, то все может быть приведено и в противоречие с этим правилом. Поэтому тут не было бы ни соответствия, ни противоречия.
Мы здесь сталкиваемся с определенным непониманием, и это видно уже из того, что по ходу рассуждения выдвигались одна за другой разные интерпретации, словно любая из них удовлетворяла нас лишь на то время, пока в голову не приходила другая, сменявшая прежнюю. А это свидетельствует о том, что существует такое понимание правила, которое является не интерпретацией, а обнаруживается в том, что мы называем «следованием правилу» и «действием вопреки» правилу в реальных случаях его применения.
Вот почему мы склонны говорить: каждое действие по правилу интерпретация. Но «интерпретацией» следовало бы называть лишь замену одного выражения правила другим.
202. Стало быть, «следование правилу» некая практика. Полагать же, что следуешь правилу, не значит следовать правилу. Выходит, правилу нельзя следовать лишь «приватно»; иначе думать, что следуешь правилу, и следовать правилу было бы одним и тем же.
203. Язык это лабиринт путей. Ты подходишь с одной стороны и знаешь, где выход; подойдя же к тому самому месту с другой стороны, ты уже не знаешь выхода.
204. Так, при определенных обстоятельствах можно изобрести игру, в которую никто никогда не играл. А возможно ли такое: изобрести игру, в которую никто никогда не играл, при том, что человечество никогда не играло ни в какие игры?
205. «В связи с намерением как психическим процессом вызывает удивление именно то, что для него не является необходимым наличие практики, техники. Что можно представить себе ситуацию, когда в некоем мире, где в других случаях никто никогда не играл, скажем, два человека собирались бы разыграть шахматную партию, и что они уже вот» вот должны к ней приступить но тут их прерывают».
Но разве шахматная игра не определяется ее правилами? А каким образом эти правила присутствуют в сознании того, кто намеревается играть в шахматы?
206. Между следованием правилу и подчинением приказу существует аналогия. Мы обучены следовать приказу и реагируем на него соответствующим образом. Ну, а что, если один человек реагирует на приказ и обучение так, а другой иначе? Кто из них прав?
Представь, что в качестве исследователя ты приезжаешь в неизвестную страну, язык которой тебе совершенно незнаком. При каких обстоятельствах ты бы сказал, что люди там отдают приказы, понимают их, подчиняются им, противятся им и т. д.?
Совместное поведение людей вот та референтная система, с помощью которой мы интерпретируем незнакомый язык.
207. Представим себе, что люди в этой стране заняты обычной человеческой деятельностью и пользуются при этом, казалось бы, членораздельным языком. Присматриваясь к их поведению, мы находим его разумным, оно представляется нам «логичным». Но, пытаясь выучить их язык, мы обнаруживаем, что это невозможно. Поскольку в нем нет устойчивой связи между тем, что они говорят, произносимыми звуками и их действиями. И вместе с тем эти звуки не излишни, ибо, если мы, например, заткнем одному из них рот, последствия будут те же самые, что и с нами: без этих звуков, я бы выразил это так, их поведение станет хаотичным.
Надо ли говорить, что у этих людей есть язык приказы, сообщения и т. д.?
Назвать это «языком», не позволяет отсутствие регулярности.
208. Тогда, выходит, я объясняю то, что называю «приказом» и «правилом», с помощью «регулярности»? Как объясню я кому-нибудь значение слов «регулярный», «единообразный», «аналогичный»? Ну, тому, кто говорит лишь по-французски, я объясню эти слова с помощью соответствующих французских слов. Человека же, еще не овладевшего данными понятиями, я буду учить пользоваться этими словами с помощью примеров и практики. При этом я сообщу ему не меньше, чем знаю сам.
Так, в процессе этого обучения я покажу ему одинаковые цвета, одинаковые длины, одинаковые фигуры, заставлю его находить их, делать их и т. д. Я научу его, например, тому, как по заданию продолжать «однородный» орнамент. Я показываю ему, как это делается, он подражает мне, а я воздействую на него, выражая согласие, отрицание, ожидание, поощрение. Я предоставляю ему свободу действий или останавливаю его и т. д.