Постмодерн. Игры разума — страница 21 из 56

меняет величину раствора циркуля, всегда глядя при этом на линию, служащую правилом, как бы определяющим его действия. Мы же, глядя на него, не видим в этих увеличениях и уменьшениях раствора циркуля никакой закономерности. Мы не можем из этого усвоить его способ следовать за линией. В таком случае мы, пожалуй, сказали бы: «Кажется, что образец подсказывает ему, как нужно действовать. Но он не является правилом!»

238. Чтобы правило могло представляться мне чем-то, заведомо выявляющим все свои следствия, оно должно быть для меня само собой разумеющимся. Так же как само собой разумеется для меня называть этот цвет «синим». (Критерий того, что это для меня «само собой разумеется».)

239. Откуда человеку знать, какой выбрать цвет, когда он слышит слово «красный»? Очень просто: он должен взять тот цвет, образ которого всплывает в его сознании при звуках услышанного слова. А как ему узнать, каков тот цвет, «образ которого оживает в его сознании»? Нужен ли ему для этого еще какой-то критерий? (Разумеется, существует некая процедура: выбор цвета, возникающего у кого-то в сознании, когда он слышит слово…)

Фраза: «Слово «красный» обозначает цвет, возникающий в моем сознании, когда я слышу слово «красный»» была бы дефиницией, а не объяснением сути обозначения чего-нибудь словом.

240. Не прекращаются споры (скажем, среди математиков) о том, соблюдено правило или же нет. При этом, положим, до драки дело не доходит. Это присуще тому каркасу, на котором базируется работа языка (например, при описании).

241. «Итак, ты говоришь, что согласием людей решается, что верно, а что неверно?» Правильным или неправильным является то, что люди говорят; и согласие людей относится к языку. Это согласие не мнений, а формы жизни.

242. Языковое взаимопонимание достигается не только согласованностью определений, но (как ни странно это звучит) и согласованностью суждений. Это, казалось бы, устраняет логику; но ничего подобного не происходит. Одно дело, описывать методы измерения, другое добывать и формулировать результаты измерений. А то, что мы называем «измерением», определяется и известным постоянством результатов измерения.

243. Человек может сам себя одобрять, давать себе задания, слушаться, осуждать, наказывать самого себя, задавать себе вопросы и отвечать на них. Значит, можно также представить себе людей лишь с монологической речью. Они сопровождали бы свои действия разговорами с самими собой. Исследователю, наблюдавшему их и слушавшему их речи, может быть, удалось бы перевести их язык на наш. (Это позволило бы ему правильно предсказывать их поступки, ибо он слышал бы и фразы об их намерениях и решениях.)

Но мыслим ли такой язык, на котором человек мог бы для собственного употребления записывать или высказывать свои внутренние переживания свои чувства, настроения и т. д.? А разве мы не можем делать это на нашем обычном языке? Но я имел в виду не это. Слова такого языка должны относиться к тому, о чем может знать только говорящий, к его непосредственным, личным впечатлениям. Так что другой человек не мог бы понять этого языка.

244. Как относятся слова к ощущениям? Кажется, что в этом нет никакой проблемы. Разве мы не говорим каждый день об ощущениях и не называем их? Но как устанавливается связь имени с тем, что именуется? Этот вопрос равнозначен другому: как человек усваивает значение наименований ощущений? Например, слова «боль». Вот одна из возможностей: слова связываются с изначальным, естественным выражением ощущения и подставляются вместо него. Ребенок ушибся, он кричит; а взрослые при этом уговаривают его и учат восклицаниям, а затем и предложениям. Они учат ребенка новому, болевому поведению.

«То есть ты говоришь, что слово «боль», по сути, означает крик». Да нет же; словесное выражение боли замещает крик, а не описывает его.

245. Как же тогда я могу стремиться к тому, чтобы втиснуть язык между болью и ее выражением?

246. Ну, а насколько мои ощущения индивидуальны? Да ведь только я могу знать, действительно ли у меня что-то болит, другой может об этом лишь догадываться. Это, с одной стороны, неверно, с другой бессмысленно. Если слово «знать» употребляется как обычно (а как еще мы должны его употреблять!), то другие люди очень часто знают, когда я испытываю боль. Да, но не столь достоверно, как я знаю это сам! О себе вообще нельзя сказать (разве что в шутку): я знаю, что мне больно. Что бы это должно было означать помимо того, что я испытываю боль?

Нельзя сказать, что другие узнают о моих ощущениях только по моему поведению, так как и обо мне нельзя сказать, что я знаю свои ощущения. Они просто у меня есть.

Верно вот что: о других людях имеет смысл говорить, что они сомневаются, ощущаю ли я боль, говорить же это о себе бессмысленно.

247. «Только ты можешь знать, было ли у тебя такое намерение». Это можно сказать кому-то, объясняя ему значение слова «намерение». В таком случае это означает: мы употребляем данное слово таким образом.

(А слово «знать» означает здесь, что выражение неуверенности лишено смысла.)

248. Предложение «Ощущения индивидуальны» сопоставимо с предложением «В пасьянс человек играет сам с собой».

249. Может быть, мы слишком поспешно заключаем, что улыбка грудного младенца не притворство? А на каком опыте основывается наше предположение?

(Ложь это языковая игра, которой нужно обучаться, как и всякой другой.)

250. Почему собака не может симулировать боль? Что, она слишком честна? Мог бы человек приучить собаку симулировать боль? Пожалуй, ее можно было бы научить выть при определенных обстоятельствах так, словно у нее что-то болит, тогда как на самом деле никакой боли нет. Но чтобы быть подлинной симуляцией, этому поведению всякий раз не хватало бы подходящего сопровождения.

251. Что подразумевают, говоря: «Я не могу себе представить противоположное этому» или же «Что происходило бы, если бы дело обстояло иначе?». Например, если бы кто-то заявил, что мои представления индивидуальны; или что только я сам могу знать, действительно ли я испытываю боль; и тому подобное.

«Я не могу представить себе противоположного», конечно, не означает здесь, что мне недостает силы воображения. Этими словами мы защищаемся от чего-то такого, что по форме принимает вид эмпирического предложения, хотя в действительности является грамматическим предложением.

Но почему я говорю: «Я не могу представить себе противоположное?» Почему не говорю: «Я не могу представить себе того, что ты сказал?»

Например: «Каждый стержень имеет длину». Это примерно означает: мы называем нечто (или это) «длиной стержня» но ничего не называем «длиной шара». Ну, а могу ли я представить себе, что «каждый стержень имеет длину»? Нет, я просто представляю себе какой-то стержень, и это все. Только эта картина, возникшая в связи с вышеназванным предложением, играет совсем иную роль, чем какая-то картина, связанная с предложением «У этого стола такая же длина, что и у того». Ибо в данном случае я понимаю, что значит сформировать картину чего-то противоположного (и ей не обязательно быть образным представлением).

Картина же к грамматическому предложению могла бы только показать, например, что называется «длиною стержня». А какой же тогда должна быть противоположная этому картина?

(Замечание об отрицании предложения a priori.)

252. На предложение «Это тело протяженно» мы могли бы отреагировать: «Бессмыслица!» Однако склонны отвечать: «Конечно!» Почему?

253. «У другого не может быть моих болей?» Каковы же они, мои боли? Что используется здесь в качестве критерия тождества? Поразмысли, что позволяет применительно к физическим предметам говорить о «двух абсолютно одинаковых». Например, говорить: «Это не тот стул, что ты видел вчера, но он точно такой же, как тот».

Поскольку высказывание о том, что у меня такая же боль, как у него, имеет смысл, то и возможно, что мы оба испытываем одинаковую боль. (Можно представить себе и то, что два человека испытывают боль в одном и том же а не только в соответствующем месте. Это мог бы быть, например, случай с сиамскими близнецами.)

Я видел, как один из участников дискуссии по этому вопросу, ударяя себя в грудь, говорил: «Но ведь другой не может испытывать вот ЭТОЙ боли!» Ответ на это состоит в том, что критерий тождества определяется не путем выразительного акцентирования слова «этой». Более того, этим акцентированием мы лишь затемняем то, что такой критерий нам известен, но о нем нужно напоминать.

254. Типичной уловкой в философии является и подстановка слова «тождественный» вместо «одинаковый». Под видом того, будто речь шла об оттенках значения и от нас требовалось лишь найти слово для передачи нужного нюанса. Но в процессе философствования это нужно лишь тогда, когда возникает задача психологически точного изображения нашей склонности использовать определенную форму выражения. То, что мы в таком-то случае «склонны говорить», это, конечно, не философия, а лишь материал для нее. Так, например, то, что склонен говорить математик об объективности и реальности математических фактов, не философия математики, а нечто, к чему должна обращаться философия.

255. Философ лечит вопрос: как болезнь.

256. Ну, а как обстоит дело с языком, описывающим мои внутренние переживания и понятным лишь мне одному? Как я обозначаю свои ощущения словами? Так, как это делается обычно? То есть связывая слова, передающие мои ощущения, с естественными проявлениями этих ощущений? В таком случае мой язык не является «приватным». Другой может понять его так же, как я. А допустим, у меня нет никаких естественных проявлений ощущения, а есть только само ощущение? И я просто ассоциирую имена с ощущениями и пользуюсь ими при описании.

257. «Что было бы, если бы люди не обнаруживали своей боли (не стонали, у них не искажалось бы лицо и т. д.)? Тогда нельзя было бы научить ребенка пользоваться словами «зубная боль»». Ну, а допустим, что ребенок гений и сам изобретет название этого ощущения! Но при этом он бы, конечно, не мог с помощью этого слова снискать понимание. Выходит, он понимал бы это название, но не мог бы никому объяснить его значение? А что означало бы тогда, что «он дал название своей боли»? Как он осуществил это?! И что бы он при этом ни сделал, какова была его цель? Говоря «Он дал название ощущению», забывают, что в языке уже многое должно быть подготовлено к тому, чтобы простой акт наименования обрел смысл. И когда мы говорим, что кто-то дал название боли, то при этом предусматривается определенная грамматика слова «боль», указывается место, которое будет отведено новому слову.