Постмодернизм в России — страница 33 из 43

1. Техника и витальность

Многое из того, что постмодернизм привнес в культуру последней трети XX века, остается в ней и в XXI веке. Остаются цитатность и интертекстуальность, ирония и эклектика, сомнения в универсальности всяких канонов и иерархий. Однако постмодернизм застревал на уровне знаковой игры, розыгрышей, перевертышей, перекодировок – игры, которая не признавала ничего вне себя. К концу 1990-х она продолжалась уже по инерции, рядом с реальностями, которые бросали ей вызов: первая война в Ираке, Чечня, расчленение Югославии… Просто все это происходило далеко от США и «главными» теоретиками во внимание не принималось, вернее, осмыслялось все еще вполне постмодерно, как совокупность телеуправляемых событий, информационных игр, обогащающих опыт телезрителей.

И тогда границы игры обозначились жестко, перфолентой взрывов. Времяраздел прошел через 11 сентября 2001 года. Даже Бодрийяр, теоретик всеобъемлющих симулякров, был вынужден признать, что «атака на Всемирный торговый центр в Нью-Йорке ставит нас перед абсолютным событием, „матерью“ всех событий… Вся игра истории и власти обрывается этим событием…» Вопреки известному постмодерному тезису, что нет фактов – есть только интерпретации, «террористическая атака обозначила первенство события над всеми моделями интерпретации…»[411].

Нулевой цикл столетия, 2000-е, жадно вбирает в себя все то, что отвергалось предыдущей эпохой: вопросы жизни и смерти, будущего и вечного, любви и страха, надежды и раскаяния. Обострилось ощущение телесной уязвимости каждого человека и человечества в целом. Вернулось и даже усилилось ощущение единственного, неповторимого, не подвластного никаким симуляциям. Понятие «реальность» уже не кажется таким смехотворно устаревшим, как двадцать лет назад.

Вообще, тональность и визуальность взрыва, его архетипика и апокалиптика входят в плоть и кровь нашего времени. Все взрывается: дома, посольства, самолеты, машины, корабли, поезда, города, банки, корпорации, экономики, бюджеты, державы… Взрывчатость – в основе современной экспрессии. Эксплози́в, эксплозитивизм (в рифму позитивизму, но и в противоположность ему) – ведущий стиль нашего времени.

Сто лет назад, как раз перед Первой мировой войной, Алексей Крученых издал маленькую самодельную книжицу «Взорваль» (1913), один из манифестов авангардной поэзии и живописи. Одноименное стихотворение начинается:

взорваль огня

печаль коня…

Взорваль – прекрасное обозначение авангардного стиля и одновременно предчувствие вскоре разразившейся Первой мировой войны. Начало XXI века отчасти воскрешает эту поэтику авангарда, и в этом парадоксальность новой эпохи: это авангард ПОСЛЕ постмодернизма, вобравший его усталость, отстраненность, эстетизм.

«Большой взрыв» 2001-го дал первотолчок вселенной третьего тысячелетия, своей расходящейся волной определил динамику современной цивилизации. И продолжился нулевой цикл новым, не менее масштабным взрывом, экономическим, – кризисом 2008–2010 годов, который тоже волнами расходился от улочки под скромным названием Уолл-стрит, всего в нескольких шагах от взорванных башен Всемирного торгового центра. Смысл этого взрыва тот же, что потряс Нью-Йорк семью годами раньше, – лопается знаковая пена, взбитая политическим и экономическим постмодернизмом, крах раздутой системы банковских симулякров, необеспеченных кредитов, «означающих», забывших или презревших свои означаемые. Взрыв – как возврат к той презренной «реальности», которая еще недавно казалась допотопным словом из эпохи пред-постмодернизма.

Между двумя этими взрывами начала и конца десятилетия пролегает история постепенного превращения стиля «постмодерн» в стиль «эксплозив». Один из представителей новой взрывной волны, американец Джон Адамс, классик музыкального постмодернa, по заказу Нью-Йоркской филармонии сочинил композицию «О переселении душ» («On The Transmigration Of Souls»), исполненную в первую годовщину 11 сентября. Текстуальная основа композиции, жанр которой Адамс определяет нетрадиционно: «пространство памяти», – имена погибших и те записочки, которые вывешивались разыскивающими их родными и близкими вокруг развалин. Самые простые тексты – описания внешности и заклинания: «Пожалуйста, возвращайся! Мы ждем тебя. Мы любим тебя». Или: «На этой карточке она как живая». Адамс вдохновился на создание своей музыки, когда увидел кинокадры горящих небоскребов, из которых вываливаются миллионы бумаг, белой метелью застилают небо, – документы, факсы, графики, циркуляры, письма, записочки, вся эта бумажная мишура жизни, которая медленно парит и опускается на землю, в то время как души их владельцев возносятся в небо. В этом сочинении очевидно и постмодерное начало, и его преодоление. В основе всего «вторичное»: тексты, созданные жертвами террора и сопровождающие их утрату и почти безнадежный поиск. Собственно, людей уже нет, есть только оставленные ими бумаги и не нашедшие их записки. Но эта текстуальность полна экзистенциального напряжения, которое вырывается за пределы знаков, передавая абсолютный трагизм и необратимость человеческой утраты и вместе с тем неудержимое движение человеческих душ в иные миры. Знаки, взрывающие знаковость.

Стиль начала XXI века – сочетание корректности, внешней расслабленности, плюрализма, унаследованных от постмодернизма, – с внутренней напряженностью, повышенным болевым порогом: ведь каждая жилка этой гладко сплетенной и ухоженной цивилизации в любой миг может порваться. Из-за террора или антитеррора, из-за экокатастрофы или технокатастрофы, из-за религиозных войн или информационных вирусов. А может быть, из-за вызванного всем этим страха, его самоисполняющихся кошмаров и ожиданий. Происходит накопление эффекта угроз, и состояние хоррора, ужаса перед возможным, по своей остроте уже далеко опережает реальность самого террора, ужаса осуществляемого.

При этом искусство симуляции и технология копирования/клонирования успешно развиваются, вступая в странный симбиоз с новым витализмом и гуманизмом. Я бы определил эту грань мироощущения начала XXI века как «техновитализм»: трагиироническое соседство и переплетение двух тенденций, которые контрастно подчеркивают друг друга. Кажется, латинский корень vit (vita – жизнь) уходит из языка, все чаще заменяясь на virt (virtual – виртуальный, воображаемый, симулируемый) или vitr (in vitro – в пробирке, в искусственной среде). Растет могущество техники, все плотнее обступает нас виртуальное царство, все просторнее экраны компьютеров и телевизоров, множатся зоны беспроволочной связи – коммуникативная прозрачность и переливаемость всего во все, техноутопия в стиле О. Хаксли… И одновременно какая-то оголенность всего человеческого существа, телесная жалкость, пронзительная тоска смертности, экзистенциально раздетый мир, почти как у А. Платонова. Кстати, «Котлован» и «О дивный новый мир» О. Хаксли писались почти одновременно, месяц в месяц, в начале 1930-х годов, на гребне мировой модернистской волны…

Таков нынешний всплеск модерной тревоги после десятилетий постмодерной игровой расслабленности. Новое чувство времени, воля к творчеству, к чему-то небывалому и неповторимому прихoдят на смену постмодернистской рециклизации, утилизации стилевых отходов прежних эпох… Все это и составляет новизну нашего котлована, нашего нулевого цикла XXI века.

Постмодернизм оглаживал поверхность вещей, был утонченно тактилен, деликатно поверхностен. Техновитализм – это искусство чувствовать живое и брать за живое, выворачивать его наизнанку какими угодно техническими средствами: не симулировать, а шевелить, расшевеливать. Возникает новое любопытство к жизни – после всех Матриц, всех информационных и генетических моделей. Сама техника начинает восприниматься виталистично, как нечто растущее, живущее по своим неведомым законам. Современные технологии пытаются создать искусственную жизнь и искусственный разум, но это еще не близкая перспектива. Скорее мы успеем пронаблюдать новую, загадочную форму жизни в самой технике, в том, как она размножается сама от себя, впитывает в себя и пропитывает собой все биологическое. Техника оказывается витальнее многих организмов, вытесняемых с нашей планеты, и может оказаться, что сам творец техники, человек как биовид, – не исключение. Процессы технизации не только природной среды, но и самого человека драматически ускоряются в начале XXI века.

2. От мультикультурализма к транскультуре

Пора и гуманитарным наукам осваивать этот взрывной стиль. Здесь многие ставшие уже привычными понятия постмодернизма тоже начинают выходить из употребления. Например, концепция многокультурия (multiculturalism), которая с начала 1980-х стала едва ли не главным регулятивным принципом в системе академических дисциплин. Представлялось, что культур много, но каждая из них самодостаточна и все время воспроизводит себя, поскольку покоится на собственных биопсихических детерминантах. Такая концепция равных себе идентичностей уже не соответствует взрывному развитию цивилизации начала XXI века.

Напомним, что постмодернизм содержал в себе две главные теоретические составляющие: мультикультурализм и деконструкцию. Казалось, они мирно уживаются в нем, совместно поощряя политкорректность и левый вызов «западной», «буржуазной» цивилизации. На самом деле, как выясняется, эти две большие системы мысли глубоко противоречат друг другу и взрывают постмодернизм изнутри. Раньше это противоречие почти не вскрывалось и не осознавалось ни одной из сторон именно из страха ослабить свою сплоченность перед общим врагом: истеблишментом, логоцентризмом, европоцентризмом, культурным каноном и т. д.

В чем же противоречие? Mультикультурализм – утверждение всеобъемлющего детерминизма, который задает каждому культурному действию параметры его изначальной физической природы, расового, этнического, гендерного происхождения. Деконструкция, напротив, восстает против любого детерминизма и даже стирает само представление о первоначалах, о подлиннике, о происхождении. То, что в культурно-генетическом подходе выступает первичным, с позиций деконструкции вторично; то, что мы считаем своим «началом», «истоком», «средой», нами же и определяется. Мы сами конструируем свою идентичность. Раса, этнос, даже пол – это всего лишь социальные конструкции, которые определяются нашим выбором, способом мышления.

Нельзя не принять самоочевидный тезис многокультурия о том, что мы разнимся по своим природам и идентичностям, что каждый из нас рожден мужчиной или женщиной, со своим цветом кожи, психическим складом. Но вектор движения верно указывает именно деконструкция: мы «расприродниваем», развоплощаем себя по мере культурного становления и самовыражения. Мы все меньше становимся на себя похожи, и наибольшие культурные прорывы происходят как раз на границах культур, когда представитель одной расы оказывается в поле другой, мужчина в поле женской культуры – или наоборот. Пересечения границ между языками, этносами и всеми прочими идентичностями – вот источник наиболее «горячего» культурного творчества, которое остывает, переходит в инерцию и тривиальность, как только оказывается в нормативной и корректной середине «своей» культуры, вдали от ее краев. Близкий пример: русско-французское и русско-английское культурное двуязычие создало самые блестящие образцы русской словесности, от Пушкина и Лермонтова до Набокова и Бродского. И Достоевский с Л. Толстым, и Пастернак с Цветаевой – все были в разной степени двуязычны и даже многоязычны. Пока же Россия до реформ Петра I оставалась монокультурной и моноязычной страной, никаких культурных прорывов и тем более всемирно значимой литературы в ней не создавалось.

Разумеется, природная идентичность имеет свою культурную ценность, но, если в ней оставаться, приковывать себя к ней цепями «принадлежности» и «представительства», она становится тюрьмой. Иными словами, я согласен признать свою идентичность в начале пути, но не согласен до конца жизни в ней оставаться, определяться в терминах своей расы, нации, класса… Культура только потому и имеет какой-то смысл, что она преображает нашу природу, делает нас отступниками своего класса, пола и нации. Для чего я смотрю кино, хожу в музеи, читаю книги, наконец, для чего пишу их? Чтобы остаться при своей идентичности? Нет, именно для того, чтобы обрести в себе кого-то иного, не-себя, познать опыт других существ/существований, пройти через ряд исторических, социальных, даже биологических перевоплощений. Культура – это метампсихозис, переселение души из тела в тело еще при жизни. Да, мы рождаемся в разных клетках, но и убегаем из них разными путями, и это пространство побегов, а также встреч между беглецами из разных клеток и образует культуру. Все большую значимость приобретает фигура отступника, беженца из своей культуры, а также ее подрывника. Так возникает и все более ширится область культурных взрывов: транскультура (transculture), приходящая на смену многокультурию. Транскультура – это новая сфера культурного развития за границами сложившихся национальных, расовых, гендерных и даже профессиональных культур. Это область «вненаходимости», свобода каждого человека жить на границах или за границами своей «врожденной» культуры.

Напомним, что культура освобождает человека от диктата природных зависимостей. Культура еды или культура желания – ритуал застолья, ритуал ухаживанья и т. д. – это освобождение от прямых инстинктов голода и вожделения, их творческая отсрочка, символическое овладение и сознательное наслаждение ими. Но если культура освобождает человека от физических зависимостей и детерминаций природы, то транскультура – это следующий уровень освобождения, на этот раз от безотчетных символических зависимостей, предрасположений и предрассудков «родной культуры».

3. Постправда. Реакционный постмодернизм

Еще одно противоречие, которое взрывает постмодернизм изнутри, – между двумя другими его версиями, условно говоря, бодрийяровской и лиотаровской.

Жан Бодрийяр – создатель теорий гиперреальности и симулякра, уже освещенных в этой книге. Гиперреальность создается все более совершенными средствами восприятия и воспроизведения реальности, в том числе растущим потоком массовой информации, которая не просто искажает или маскирует реальность, но конструирует ее, представляет в формах даже более достоверных и демонстративных, чем реальность наличного факта (да и сам факт, лат. factum, – это, по своей этимологии, нечто сделанное, от «facere» – делать). «Симулякр никогда не скрывает правду, он и есть правда, которая скрывает, что ее нет» – известный эпиграф Бодрийяра к его книге «Simulacres et Simulation»[412].

Легко угадать, что бодрийяровские симулякры могут послужить удобным теоретическим оправданием пропагандистских концепций «постправды» (post-truth), «информационных фейков» и «альтернативных фактов», получивших хождение во второй половине 2010-х годов, и отнюдь не только в риторике президента Д. Трампа. Политолог Александр Морозов заключает: «Видимо, есть прямая связь между post-truth и фейками, с одной стороны, и длительным доминированием философского и литературного постмодернизма – с другой. Ведь все мы, так сказать, „конструктивисты“. И скорее всего, „эпоха фейка“ – это просто зенит постмодернизма, его пышная фаза…»[413] Таким образом, постмодернизм начинает ассоциироваться с обманом, с фальсификацией, с промывкой мозгов, с наглой пропагандой, извращающей истину. Тогда неясно, почему бы не считать постмодернистами гитлеровских и сталинских идеологов и почему множество наветов и подделок прошлого, включая «Протоколы сионских мудрецов» и дело Бейлиса, тоже не отнести по ведомству постмодерна. В этом же русле и Россию 2010-х годов начинают называть «постмодернистской империей», учитывая невероятную идеологическую эклектику, где сочетаются неокоммунизм и религиозный фундаментализм.

Однако классический постмодернизм имеет и другую важнейшую составляющую: это критика метанарративов и рефлексивно-критическая позиция в отношении всех властных дискурсов. В книге Ж.-Ф. Лиотара «Состояние постмодерна», первом философском манифесте этого направления, оно характеризуется именно как подрыв всех общеобязательных, универсальных кодов, организующих смысл истории.

«Упрощая до крайности, мы считаем „постмодерном“ недоверие в отношении метарассказов. <…> С выходом из употребления метанарративного механизма легитимации связан, в частности, кризис метафизической философии, а также кризис зависящей от нее университетской институции. Нарративная функция теряет свои функторы: великого героя, великие опасности, великие кругосветные плавания и великую цель. Она распыляется в облака языковых нарративных, а также денотативных, прескриптивных, дескриптивных и т. п. частиц, каждая из которых несет в себе прагматическую валентность sui generis[414].

Постмодерн – это культура рефлексии, недоверия и критической отстраненности по отношению ко всем стратегиям власти. «Постмодернизм» и «империализм» – невозможное сочетание. Симулятивность «империалистической пропаганды», американской или российской, никак не сочетается с критической направленностью постмодерна. Все эти гибридные, фейковые дискурсы нацелены на создание и укрепление новых метанарративов, как бы они ни назывались – «русский мир» или «сделаем Америку снова великой». «Великие герои, великие опасности, великие цели» – весь этот пафос, сочетание героики и ностальгии, претит постмодернизму и утилизуется разве лишь в качестве объектов концептуальной игры в духе Дмитрия Пригова или Владимира Сорокина. Постмодернизм в высшей степени ироничен в отношении любых монолитных и героических дискурсов и поощряет многосубъектность, множественность традиций, перспектив, картин мира.

Цель постмодернистской политики – создание сообществ, уважающих неоднородность правил и многоразличие языковых игр (лиотаровское differend и дeрридеанское diffе́rance). Действительный постмодернизм на пространстве бывшего СССР – это развитие множества постсоветских идентичностей, разнообразных этнических и конфессиональных традиций, ни одна из которых не претендует на власть над другими и тем более над всем миром. Что касается идеологической эклектики, этой дикой смеси клерикализма, монархизма и советизма, когда чуть ли не одни и те же уста славят Иисуса Христа, Николая II и Сталина, то это не постмодернизм, а выстраивание нового метанарратива, в котором все, что делаем мы и наши предки, – хорошо, а все, что делают другие, – плохо. Обличение постмодернизма как теоретического рассадника тотальной и тотализующей лжи проходит мимо главного: принципов «различания» и «деконструкции» (Ж. Деррида) и «недоверия» и «фрагментации» (Ж.-Ф. Лиотар). Самое удивительное – что в такой лжетрактовке постмодернизма сходятся и его фашиствующие сторонники, которые охотно ищут в теориях симулякра обоснования «гибридной» пропаганды и имперской экспансии, и его консервативные противники, которые обвиняют постмодернизм в разрушении иерархии ценностей, в моральной вседозволенности.

Впрочем, нельзя исключить, что попытки завербовать и узурпировать постмодернизм в качестве теоретической основы крайне правых дискурсов (евразийского, трампистского) тоже входят в перспективу его возможной эволюции. Тогда придется признать, что, наряду с движением от классического постмодернизма к новому техноавангарду (протеизм) или новому витализму (взрывной стиль), вырисовается еще одна развилка – к «реакционному постмодернизму», как выразительно назвал его Марк Липовецкий в статье «Псевдоморфоза: Реакционный постмодернизм как проблема»[415]. По сути, это гибридный антимодернизм, склонный к избирательной рецепции симулятивных, «бодрийяровских» идей («постправда», «fake news» и т. п.) ради утверждения «Великой Традиции», поворота к домодерным, националистическим ориентирам, сочетающим экспансионизм и изоляционизм в политике.

В этом контексте заново встает вопрос о путях постмодерна в России. Если страна, перевернув вектор истории, окажется отброшенной в домодерное прошлое, если все попытки модернизации, которые Россия многократно предпринимала начиная с Петра I, обернутся провалом, то какова будет судьба ее постмодерного наследия? Останется ли постмодерн экзотическим цветком в истории страны, которая лишь на короткий период – между крахом коммунистической утопии и фантомом посткоммунистической автаркии – сумела стать «с веком наравне», чтобы потом снова и уже безнадежно от него отстать? Или постмодерн, как опыт преодоления тоталитарного сознания, может оказаться целительной прививкой против духовной болезни новой идеократии – не марксистской, но еще более узкой и тупиковой, имперско-шовинистской?

На Западе постмодернизм часто воспринимается как изжитое понятие, ностальгическая память о «прекрасной эпохе» конца XX века. В России постмодерн, как опыт деконструкции и релятивизации любого тоталитарного проекта, еще устремлен в будущее и может оказаться действенным оружием против тех патриархально-мифологических чудовищ, которые яростная «почвенническая» пропаганда вызывает из глубин общественного подсознания. Постмодерн в России еще не выполнил своей исторической задачи, и чем больше страна откатывается в домодерное прошлое, тем больше затребованы в ней ценности постмодерна: стилевая мягкость и пластичность, этическая терпимость и открытость, способность ставить индивидуальное и фрагментарное выше тотального. Как ни парадоксально, судьба дальнейшей модернизации России зависит от того, насколько глубоко она усвоит свое собственное постмодернистское наследие, которое роднит ее с Западом.

Заключение