Постнеклассическое единство мира — страница 41 из 67

Любой коммуникативный жест должен быть выполнен, воплощен в некотором воспринимаемом действии (причем – в зависимости от ситуации – такого рода жестом вполне могут выступать и молчание, и бездействие[249]). Обратной стороной оказывается возможность любое действие (как и его отсутствие), попадающее в сферу внимания других людей, проинтерпретировать коммуникативно[250]. Любому сообщению (информации) требуется носитель (средство передачи), но и наоборот – любой предмет в социокультурном контексте обретает (потенциально бесконечную) смысловую значимость как семиотический объект. Знаменитый тезис Маклюэна “the medium is the message” [686][251], снимающий классическую бинарную оппозицию между «что» и «как» в коммуникации, фиксирует как раз важность перформативной фактичности. Собственно говоря, только неклассические стратегии философии начинают последовательно учитывать влияние используемых средств на исследуемое, прослеживая перформативные эффекты производимых действий. Подобно тому как абстракция языка присутствует конкретными предложениями, ненаблюдаемые непосредственно интенции представлены реализованными коммуникативными жестами, которые складываются в сходящиеся и расходящиеся серии последовательностей и сплетаются в более или менее связную сеть.

Уже само по себе наличие произведенного высказывания неизбежно вытягивает из отсутствия и притягивает к присутствию (причем совершенно независимо от направленности речевого акта или намерения говорящего)[252] – эффект, отчасти поясняющий онтологический статус и продуктов фантазии. Именно из-за этого эффекта прямолинейность отрицания не приносит, как правило, заявленного результата («Не думайте о белой обезьяне!»), – чем объясняется, по-видимому, и неисполнение приговора забыть Герострата[253]. И наоборот, действенность бессознательного вытеснения обеспечивается тем, что вытеснен и сам факт вытеснения.[254] Неслучайно у животных нет никакого отрицания[255], да и практическое разворачивание последовательной критики классической метафизики присутствия оказывается столь непростым [см. 266]. Поэтому недаром высшей степенью похвалы для оратора будет не восхищение красотой его речи, но заинтересованные вопросы по рассмотренному сюжету. Бибихин замечает: «Пожалуй, единственный способ как-то скрыть мое присутствие от вас – это говорить такое, чтобы вы задумались о деле и забыли обо мне» [57, с. 38].[256] А фатическое общение, непосредственная коммуникативная задача которого неявно заключается в самом общении [682], перформативно воссоздает само себя и (заодно с проверкой работоспособности коммуникационных каналов) актуализирует сеть социальных связей, поддерживающую устойчивость общества[257].

Небезразличность перформативного именования («нарекаю»), определяющая связь упоминания с призыванием[258], устанавливает внешние коммуникативные полюса идентичности: «Потому что имя отражает предмет… А Настоящее Имя есть сущность предмета. Назвать Имя значит повелевать этим предметом» [287, с. 342; ср. 315; 323]. Соответственно, внутренним коммуникативным полюсом идентичности становится «Я», что составляет условие возможности социальных актов[259]. Для Хабермаса это самоочевидно: «Одной из общих и неизбежных предпосылок коммуникативного действия является то, что говорящий требует как актор признания и в качестве индивидуализированного существа. Именно идентичность интерсубъективно признаваемого Ego выражает себя в значении перформативно употребляемого личного местоимения первого лица с точки зрения как автономии, так и индивидуальности. В какой мере в конкретном случае это значение выражено явно или же остается скрытым, а то и вовсе отброшенным, безусловно зависит от ситуации действия и от более широкого контекста. Но общие прагматические предпосылки коммуникативного действия образуют семантические ресурсы, из которых исторические общества, каждое по-своему, могут черпать и артикулировать концепции духа или души, понятия личности, понятия действия, морального сознания и т. д.» [551, с. 40]. Но и критически настроенный Деннет, постулирующий, что «самость… представляет собой абстрактный объект и… порождение теоретика» [181, с. 122], тем не менее признаёт, что «контролируемый компьютером поведенческий паттерн в принципе может быть проинтерпретирован нами как разрастающаяся биография или нарративное повествование о самости» [181, с. 125], и приходит к выводу, что «все мы являемся болтливыми существами, рассказывающими и заново пересказывающими себе историю нашей собственной жизни, не обращая особого внимания на вопрос о ее истинности» [181, с. 127]. Иначе говоря, «по-видимому, все мы являемся виртуозными новеллистами, вовлеченными во все более или менее унифицированные виды поведения, но временами дизунифицированные, и мы всегда, если удается, делаем вид, что всё в порядке. Мы пытаемся превратить все наши материальные сцепления в единую хорошую историю. И эта история – наша автобиография» [181, с. 129] – т. е., другими словами, самость перформативно конституирует сама себя прежде всего рассказами о себе [ср. 370]. В этом смысле то, что мы привыкли называть нашим сознанием, представляет собой процесс и результат коммуникации с самим собой.

Отталкиваясь от исследований формирования идентичности в процессе социализации, проведенных М. Мид [см. 372], Батлер и Сэджвик идут намного дальше и предлагают [см. 633; 634; 705] рассматривать гендер как непосредственный и перформативный дискурсивный акт, конструирующий соответствующую идентичность и чувственность символами и ритуалами благодаря постоянно повторяющимся исполнениям и переживаниям определенных схем действий самовыражения, воспроизводящих «телесный стиль» конкретных социокультурных смыслов и легитимирующихся в пространстве властных отношений. Перформативные жесты продуктивны: «Символизация конституирует объекты, которые не были конституированы прежде и не существовали бы, если бы не контекст социальных отношений, в котором происходит символизация. Язык не просто символизирует какую-то ситуацию или какой-то объект, которые бы заранее уже имелись налицо; он делает возможным существование или появление этой ситуации или этого объекта. Ибо он есть часть того механизма, в котором эта ситуация или этот объект только и созидаются» [371, с. 223]. Притом интерпретирующие[260] всё и вся технологии не могут не быть тем самым ограничены[261]: «И если нам вновь стало ясно, что сидеть вместе за обеденным столом (или, если уж на то пошло, предаваться любовным ласкам) – это не просто коммуникация, не просто „обмен информацией“, то, может статься, будет также вполне важно и полезно – причем не только многочисленным романтикам-интеллектуалам – обладать понятиями, позволяющими свидетельствовать о том, что есть в нашей жизни абсолютно не-понятийного» [163, с. 140].

Разбирая эффект, известный как теорема Томаса («Если человек воспринимает некоторую ситуацию как реальную, она становится реальной по своим последствиям»[262]), Мертон разрабатывает принцип самоисполняющегося (самореализующегося) пророчества [368] – т. е. такого, что сам факт его предъявления заставляет людей совершать поступки, которые и приводят к предсказанным следствиям (наиболее известный пример – в мифе об Эдипе). Подобным же образом перформативно функционирует и шоу-бизнес [ср. 433]: главный закон известности гласит, что лучше пусть ругают, чем замалчивают. В политике – наоборот: урон репутации может нанести само оглашение порочащих сведений, возможно, даже ложных и затем опровергнутых[263]. Иногда такого рода эффекты пытаются использовать необычным способом (в разных масштабах и с негарантированным успехом): от демонстративного повеления делать желаемое и ожидаемое («Приказываю дышать!») до смехотворно парадоксального («Приказываю быть свободным!»)…

Вырожденный случай провокации, понимаемой как манипуляция («На воре шапка горит!»), концептуально неинтересен – поскольку представляет собой тривиальный рикошет, пусть даже и от ментальных представлений. Намного интереснее провокативная (а не провоцирующая!) ситуация [см. примеры в: 404], которая заставляет действовать, но не задает ограниченного набора возможных вариантов выбора. Похожие эффекты [579] производят, например, хулиганские перформансы так называемого актуального искусства: «Парадоксально, но именно судьба таких с виду радикальных, субверсивных попыток лучше, чем что-либо другое, показывает логику функционирования художественного поля. Примененное к акту художественного творения намерение надсмеяться, уже закрепленное Дюшаном за артистической традицией, немедленно превращает такие попытки в художественные „акции“, которые именно так и регистрируются и таким образом освящаются инстанциями признания» [79, с. 186]. Аналогично [в: 679] «Луман выделяет как специфическую особенность системы искусства симультанность значения и восприятия, эффектов значения и эффектов присутствия» [163, с. 111]. Переворачивает или выворачивает наизнанку говоримое ирония[264]. Пределом оборачивания ситуации оказывается подчеркнутое – размеченное и манифестированное – отсутствие ожидаемого (как в арт-забастовке Стюарта Хоума)