– Он этого не говорил, но я-то понимала и возмущалась. – Потом уже выяснилось, что Лучани проходил допризывную подготовку вместе с Морено. – Они с одного года, и призвали их одновременно. – Впрочем, Миллоски не был призван. Солдатской лямки он не тянул.
– Он восемнадцати лет уже сидел в тюрьме «Мурате».
– А оттуда его перевели в Гаэту, в другую тюрьму, разве я тебе о его подвигах не рассказывала? Мне хотелось, чтоб с самого детства ты к нему привязался. Кто, как не я, готовил посылки, которые Морено ему слал до того, как мы поженились? Еще до ссылки Миллоски был освобожден от военной службы из-за плоскостопия. Видишь, у него походка, как у официанта…
Осажденная воспоминаниями, она теперь переключилась на Милло, который для нее как лакмусовая бумажка. Ее лицо густо намазано кремом, она сидит на краю постели, положив ногу на ногу. Курит одну сигарету за другой, делает меня соучастником обмана.
– Я тебе уже говорила: Лучани сам родом из Сесто, но он, должно быть, и не знал, что родился в самом красном городе Италии, а жил у ворот рабочего квартала Рифреди! Ему, извини за выражение, начихать было на все, о чем только и думает Миллоски. Он плевал и на механику и на политику. Своим трудом разбогател. Глаза у него были черные-пречерные, а взгляд такой волевой!
Родители хотели, чтоб он стал мастером по керамике, они его послали учиться в мастерскую при заводе «Ричард Джинори», а он взял да сбежал во Флоренцию. Вошел в город через заставу Сан-Галло, что ведет к Рифреди. Отдохнул на скамеечке, потом заглянул в кафе и предложил свои услуги, его взяли. Ловко он управлялся в баре, приятно было смотреть, как щегольски проводил он тряпкой по оцинкованному прилавку, поворачивал рычаги кофеварки… К тому же и кондитером был он хорошим. Через двадцать лет сам рискнул начать дело. («Ну, словчил немного, война ведь давно кончилась, что ж тут дурного?») Напротив кафе, куда он поступил мальчиком, он открыл свой собственный бар «Дженио». Покуда Миллоски со своими приятелями занимались референдумом и мирным договором, Лучани сколачивал капитал. В летнее время в баре у него играл маленький оркестр – саксофон и скрипки. Такой успех!
Площадь Кавура, переименованная в площадь Свободы, летом затмевала центр города. Казалось, именно Лучани изобрел и лоджии, и платаны, и триумфальную арку в честь Великого герцога – хотя все это больше ста лет находилось на том же месте.
– Как и все выходцы из низов, он бывал грубоват, но в нужную минуту умел пойти навстречу. Я пришла к нему по настоянию Беатриче и боялась, что он потребует непомерно большой залог. Узнав о моих обстоятельствах, Лучани сказал: «Беру вас, мне ваше лицо нравится. Раз правила требуют, чтоб кассирша… Ну, тысчонку внесете? Есть она у вас?» – Тогда тысяча – это как сегодня десять, нет, сто тысяч, но, надрываясь на сверхурочных у «Манетти и Роберте», она как раз собрала такую сумму. С сорок шестого по пятьдесят третий «он был идеальным хозяином, ни разу себе ничего не позволил, ни разу – ни одного замечания».
Она почти растроганно вздыхает, поправляет бигуди, которыми ее волосы расцвечены подобно павлиньему хвосту; память Иванны населена могильными крестами. Год назад я сказал себе: ее призвание быть вдовой.
– Был крепок, как дуб, а скончался внезапно от какой-то болезни, должно быть, от рака. Кое-кто глупо, подло намекал, будто умер он от дурной болезни. Знаешь, как бывает: стоит открыть свое дело – и ты у всех на языке. За столиками бара всегда найдутся бездельники, которых не вышвырнешь. Такому человеку, как Лучани, многие завидовали! Словно он и вправду всю душу в дело вложил. После его смерти – а ведь он и о женитьбе не успел подумать – заведение пришло в упадок. Явились родные, но они разбирались в своей керамике, а это дело вести не смогли, растеряли постоянных клиентов и продали бар, когда он уже стал мертвым предприятием. Семь лет прошло, и с ними – лучшие годы молодости, – говорит она. – Жизнь полна была жертв, но были в ней и свои преимущества.
Раз в две недели она заступала во вторую смену и тогда могла полдня проводить дома.
– Во многих отношениях я была тогда свободней, чем теперь… В те дни провожала тебя в школу. Нет, ты прав, только следила из окна, как ты уходил… Хватало времени, чтоб заняться домом по-настоящему и подумать о себе. Я тогда часто готовила обед, и нам не приходилось есть отраву у Чезарино.
– Хватит, мама, теперь уже шестидесятый год! – кричу я. – Еще семь лет прошло. Пока ты будешь продавать билеты в кино, люди полетят на Луну.
– Чего мы там не видели? – спрашивает она меня. – Еще одна пустыня, должно быть. – Вдруг она говорит: – У каждого своя правда в сердце. – Скажет и замолчит, словно желая узнать у меня, верно ли это.
Ее, да и не только ее, измучили чувства. Кажется, только мы, молодые, живем во времена разума. Мы должны яростно подчиняться рассудку, если хотим познать мир, познать все, что в человеке скрыто от глаз. Мы должны верно судить о своих стариках, которые так и не хотят понять, что мы переросли свою колыбель. Мы должны верно судить обо всех отцах и матерях, о тех, кто нас породил, о тех, кому мы доверили наши мысли. Нам ясность нужна. Нужен свет, чтоб как следует разглядеть этот мир. Так должно быть. Ведь за нами нету вины.
Детство сменилось долгим отрочеством. Долго отсчитывал календарь месяцы и годы. Мы подрастали, рос и креп наш разум, который все пропускал сквозь себя. Разум изменяется вместе с телом, которое либо совершенствуется, либо разрушается. Жизнь полна движения, теперь совсем иным становится каждый из моих дней. – Ты уже не помнишь, какие соусы готовила Дора?
Часть вторая
8
Траттория Чезарино теперь, как и прежде, стоит, прилепившись к развилке Кастелло, у ведущего в Сесто шоссе, по обе стороны которого заводы и кустарные мастерские; она приютилась в одном из случайно уцелевших, подпирающих друг друга домишек, покрытых вековым слоем пыли и грязи, отгороженных серебристыми дубами, зеленью олив, ровными рядами виноградников и вереницами кипарисов по склонам холмов.
Семь лет, как и года два назад, это была обычная деревенская харчевня, с прилавком у дверей, за которым торговали солью, табаком и колониальными товарами.
Словом, хоть и не во всем схожий, но такой же трактир, как тот, где я познакомился с саперами: память всегда связывала с ним заведение Чезарино. Теперь эта траттория вошла в моду. Ее обновил Армандо, хотя сам он изменился меньше кого-либо из ребят. Конечно, он может называть своих родителей, синьору Дору и папашу Чезарино «бедными стариками», но вынужден тут же добавить: «Не так уж трудно оказалось убедить отца продать вон те три участка земли и вложить деньги в дело».
Прилавок сохранили, во-первых, ради оригинальности, во-вторых, пришлось посчитаться и с тем, что тут уж Чезаре Букки не уступил бы ни на йоту: стоя без пиджака, в жилете и фартуке, он упорно пренебрегает новыми посетителями ресторана. Поверьте, его просто радует, когда женщины из ближнего квартала Кастелло забегают вечерком купить сто граммов ветчины, бутылочку сока «омо» или «эйр-фреш», сталкиваясь у входа с синьорами в норковых манто.
Снаружи, где прежде горела всего одна лампочка, теперь соорудили светящуюся арку, а прежняя надпись мелом по оконному стеклу «Готовые макароны в соусе», с искривленной буквой «н», теперь превратилась в красно-голубую рекламу из неона «Траттория „У лисицы“. Жаркое на вертеле! Заходите к Чезарино».
Скатерти на всех столиках, на каждом зажженная шика ради свеча. Внутри все оставили по-прежнему, только заново побелили, подчеркнув деревенский стиль заведения, который прежде пытались замаскировать. Под сводами какой-то случайный художник в незапамятное время намалевал пейзажи, изображающие гору Морелло и Горэ, они теперь красовались там, откуда Чезарино с тяжелым вздохом снял лубки, изображавшие плачущих и смеющихся картежников; раньше на самом видном месте висела картинка, изображавшая шулера, который передает при помощи пальцев ноги решающую карту одному из игроков. До того были загажены мухами эти лубки, что однажды дело дошло до вмешательства санитарного надзора. «Они тут всегда были», – защищался Чезаре. Теперь он, сжав кулаки, возводил глаза к небу: «Смиряюсь!» Подобно спущенному флагу, сошли со своих привычных мест реклама пива Пашковского, марсельского мыла, воска «эврика» и даже надпись угрожающего содержания: «Не плевать. Непристойные выражения воспрещаются».
Армандо пробил стену, устроил застекленный переход во второй зал, большой, просторный, пригодный и для банкетов: зимой там тепло, летом прохладно. (Тут прежде был хлев, где мы впервые узнали женщин.)
Кухня, тоже просторная, теперь выставляет напоказ огромный вертел и по-прежнему полное, разгоряченное огнем, терпеливое лицо синьоры Доры, которая бдит у очага. Помогают ей обе дочери, поступившие в подчинение к Армандо вместе с мужьями-официантами. (Прежде они обрабатывали участки земли, прилегающие к трактиру. Крестьянин легко становится официантом, у него к этому склонность.) За стеклом виден садик, сюда в теплое время года выносят столики, а раньше здесь был ток и стояли клетки с кроликами, курятник, пчелиные ульи, а дальше начиналось поле, окаймленное стогами сена, – задний план этой сельской сцены.
– Раньше здесь, понимаешь, была избушка на курьих ножках, – говорит Армандо. – Ну, а теперь я дам сто очков вперед даже загородному ресторану «Гомер».
– Тут куда лучше, чем у Цокки в Пратолино!
– Лучше даже, чем в той крытой стеклом траттории, которую Сабатини в июле открывает на Виа-де-Панцани, верно?
– Лучше, – отвечаем мы хором.
– Ну ее к… ребята, – не выдерживает Армандо. – Немного денег я из нее выколачиваю, но знали бы вы, сколько это стоит крови и пота.
Уж верно, что он никогда не станет таким, как тот, Лучани.
Для большинства людей полдневный гудок – всего лишь показатель времени, однако школьников он срывает с парт, рабочих отрывает от фрезерных и токарных станков. Одни добрались до середины рабочего дня, для других с делами покончено: уроки готовят дома после ужина или утром до завтрака. Покуда мы складывали тетрадки и выстраивались в ряд, Милло успевал вытереть руки, натянуть куртку на молнии, сесть на велосипед и проехать полкилометра, отделявшие завод от школы. Я обнаруживал его за кучкой матерей, ожидавших у выхода самых маленьких. Одна нога на земле, другую он так и не спускал с педали. Я быстро вскакиваю на свое место. Ловкий прыжок вознаграждает за разлуку с Дино, которому я вынужден сказать: