Разумеется, десятиклассники «учили» пятиклассников. Тут, надо заметить, в целом действовала отрицательная обратная связь, придававшая всей школьной системе определенную устойчивость.
В какие-то годы у меня была тройка по поведению. Хотя я был, как посмотреть, ученик почти что примерный. Да, мой дневник кишел замечаниями, но раз в год, 8 Марта, классный руководитель Степан Степанович писал в дневник приветствие моей маме: «Благодарю за хорошее воспитание сына».
Наказан я был только однажды – отцом, причем по самому невинному поводу. (Я, скажу самокритично, заслуживал большего, но за другое, – самому непонятно, как мне удалось избежать воистину заслуженных кар.)
В ту четверть наш 5 «А» поразила эпидемия стрельбы комочками промокашек. Мне написали в дневник: «Плевался на уроке рисования». Неправда. Я не плевался, а пфукал – с помощью бумажных трубочек; есть разница. Мы все пфукали. Я попытался это объяснить отцу, памятуя о том, что он сам (по рассказам) был в свои годы трудновоспитуемым подростком, но отец увидел, что на моем столе оба канцелярских стакана (для карандашей) наполнены до краев катышками из промокашек. Это был мой арсенал. Мне бы хватило его на неделю. Я убил немало времени на производство снарядов, жертвуя законными развлечениями. Отец спросил: «Что это?» И не услышав ответа, впал в гнев. Наказал он меня в своем стиле: ему бросился в глаза на моем столе «Всадник без головы», и он немедленно объявил двухнедельный запрет на чтение этой книги. Для пущего педагогического эффекта он поставил «Всадника без головы» на тумбочку за зеркало, прислоненное к стене в бабушкиной комнате. Так он там и остался стоять – и спустя две недели, и спустя два года. Как-то я сразу остыл к роману Майн Рида.
«Всадник без головы» – одна из книг, оставшихся мною недочитанными.
Помню макулатурный бум.
Наверное, был я тогда в классе пятом.
В тот год это стало для нас разновидностью спорта, и надо признать, директору школы не стоило труда воспламенить в нас спортивный азарт. Соревновались «бригантинами», и мы, пятиклассники, злились на старший не помню какой уже класс, доставшийся к нам в «бригантину» довеском: те даже не думали напрягаться. А мы отдувались за них.
В те времена в каждой семье выписывали хотя бы одну газету, так что в целом с макулатурой проблем не было. Для моих родителей сбор макулатуры был частью домашней уборки. Отец помогал перевязывать пачку бумажным шпагатом («Правда», «Ленинградская правда», «Ленинские искры», а если журналы – «Работница» и «Здоровье», но «Наука и жизнь» утилизации не подлежала), иногда для веса прибавлялось что-нибудь из «старья», – к таковому отнесена была однажды «телефонная книга», и – мое сердце обливается кровью – это был «Весь Ленинград 1928».
То ли сознательность нами так обуяла, то ли была это схватка за приз (не вспомнить какой), но наш 5 «А» проявлял активизм запредельный: не довольствуясь принесенным из дома, мы после школы оббегали ближайшие «конторы» с просьбой снабдить нас ненужной бумагой, и везде находилось, чем нас нагрузить.
Стал вспоминать – и вспоминаю детали. Нас даже с последнего урока отпустил как-то Степан Степанович – несколько человек – для того, чтобы забрали бумагу в одной организации около метро Пушкинская. По-видимому, классные руководители были тоже заинтересованы в показателях. Организация та относилась, как я понимаю сейчас, к Метрострою, и была, по-моему, профкомом этого предприятия. Там нас одарили какими-то ведомостями и отчетами, и мы это мешками потащили к себе.
Для приема макулатуры выделялось пространство около раздевалки. Воображение рисует мне большие белые весы из медицинского кабинета, – единственное, что вселяет сомнение в достоверность этой картинки, была ли настолько податлива медсестра в нашей школе, чтобы допустить применение медицинских весов не по прямому их назначению.
Еще припоминаю столбики диаграмм в стенгазете, что висела в актовом зале: успехи по части спасения леса отражались не только высотой столбцов, но и цветом еще, – и, разумеется, красным, если сверх плана. Мы победили – во всяком случае, в тот раз. И разрази меня гром, был какой-то нам приз! Но не вспомнить, какой. Не фотоаппарат ли «Смена»?
Дежурить «на макулатуре», то есть разгребать бумажные завалы и приводить их в божеский вид, было делом не только необременительным, но и в высшей степени выигрышным: дежурных снимали с уроков. Как-то раз и мне повезло. Я, хоть и сдал «Весь Ленинград 1928», все же поражался, ступая по пачкам бумаги, как много хорошего приговорили в утиль. Одну книгу мы рассматривали с пристрастием. Книга толстая была, большого формата, она называлась «Акушерский семинарий» (сейчас нашел в интернете: Г.Г.Гентер, том 1, издательство «Практическая медицина», 1931). Даже поверхностное изучение этого богато иллюстрированного труда (прямо на рабочем месте – среди пачек журналов и газет) существенно расширило наши представления о человеке, или скажем сильнее: о женщине. Решено было книгу спасти, и эту задачу доверили мне. Я лично вынес «Акушерский семинарий» из школы и почему-то засунул в щель между почтовым ящиком и стеной около парадного входа в Технологический институт (за спиной бронзового Плеханова). Однако на другой день книги уже там не было. Куда она могла деться? Не отправили же ее почтой?
Однажды добрейший Степан Степанович сломал на уроке географии об меня указку. Причем не просто указку, а подарок класса на День учителя.
История глупая, пустая и я во всем виноват. А точнее, никто не виноват. Просто так получилось.
Если рассказывать, надо объяснять подробности – почему парты в этом классе расположены были нестандартно и на разном уровне, как в студенческой аудитории, и почему я сидел один, и почему моя парта была перпендикулярна и кафедре (в классе была кафедра), и другим партам, и почему, пользуясь этим привилегированным местоположением, я не удержался, чтобы не протянуть руку к портфелю Леши Мещаненко с коварным замыслом, пока он не видел, то есть, на иной преподавательский взгляд, почему «мешал вести урок», но Степан Степанович не имел привычки писать в дневник замечания, – ничего объяснять не буду, просто скажу, что он, рассказывая нам о рельефе Южной Америки, не собирался прерывать свою повесть и всего лишь по ходу дела, отследив меня боковым зрением, захотел предупредить мой тайный жест своим открытым жестом: в его руке была указка.
Конец ее опустился на мое предплечье, и указка сломалась посередине, да так, что отломившаяся половина, вертясь, подлетела до потолка.
Подарок класса на День учителя.
Вот такой еще символизм.
Было не больно и не обидно. Но я испугался – потому что увидел, как побледнел и растерялся Степан Степанович.
Он не знал, что сказать.
Я, кажется, изобразил фигуру раскаяния: ай-яй-яй, как я виноват – больше не буду: приложил руку к сердцу, возвел очи к небу.
Класс отреагировал вялой веселостью.
В общем, урок продолжился.
И жизнь продолжилась.
И все у нас было хорошо.
Я бы и не вспомнил об этом, если бы не Степан Степанович. Месяца через полтора после родительского собрания отец обескураженно спросил меня, что там у нас произошло с указкой.
Ничего особенного. Просто указка хрупкой была – сломалась. А в чем дело, собственно?
Оказывается, Степан Степанович попросил на собрании прощения у моих родителей. В том духе, что вот он признает свою вину перед… перед, думаю, кем?.. но только не надо меня (меня) ругать, речь ведь о том только, что он не должен был так делать (ломать об меня указку).
Я был поражен. Неужели он думал, что я пожаловался родителям? Не мог он так обо мне подумать. Ничего бы родители об этой указке никогда не узнали. Тут другое. Тут то, что не мог он, не мог не признаться, не сказать, что поступил так неправильно. Получается, он все эти полтора месяца переживал, думал, анализировал, а я, забыв этот казус, ничего не замечал в Степане Степановиче – что в его душе и голове происходило. Мне «сломал и сломал», а у него… у него педагогическая катастрофа.
Степан Степанович, дорогой, как же так оно? Это ж я виноват. Никто то есть не виноват. Как-то так все не так как-то.
Физика в школе была в почете. Наверное, потому, что директор был физик. У него была репутация строгого преподавателя. Мы знали, что в десятом классе попадем к нему – он вел уроки у старшеклассников.
Помню его приход в наш класс в конце учебного года, – это перед тем, как «забрать к себе», Федор Иванович решил испытать нас на предмет понимания физики. И о ужас! – мы не могли объяснить физический смысл понятия «энергия». Мне кажется, современным школьникам с «энергией» проще: представления о ней они впитали вместе с компьютерными играми – там ведь все время идет борьба за «энергию», без нее геймеру – смерть. Отправляя нас на каникулы, директор школы велел запомнить (так я и помню всю жизнь): «Энергия – это мера движения и взаимодействия материи». У нас любили общие формулировки. Время и пространство одинаково определялись как «формы существования материи», но это уже, кажется, из обществоведения (диалектика и т. п.).
Кроме «энергии» и «материи», Федор Иванович с особым значением употреблял слово «одержимость», – может быть, не так часто, но слово редкое, потому и запомнилось, что из уст директора школы звучало свежо и веско. Имелась в виду «одержимость в освоении знаний», – вот эту «одержимость» и должны были возбудить в нас педагоги. В идеале, конечно.
Но и в реальности семена «одержимости» кое- где всходы давали. На некоторых из нас что-то такое действительно находило. Саша Алексинский был одержим химией, физикой – Боря Гедзберг. Он знал о виртуальных частицах то, что не знали другие (может быть, даже никто).
А тут еще Федор Иванович придумал такую штуку: вместо того чтобы преподавать самому, он раздал темы учащимся, и мы сами себе (класс десятый) поочередно читали курс в режиме самообслуживания. Мне почему-то запомнилось исключительно собственное выступление, все-таки оно стоило некоторого напряжения моего неокрепшего ума, всегда готового зайти за разум. А досталось мне теория относительности. Я готовился, книжки читал. Опыты Майкельсона, лоренцевы сокращения, принцип одновременности, парадокс близнецов, континуум Минковского, искривление пространства (это уже общая теория относительности) – на все это у меня ушло два урока, я бы еще и третий вещал, уклоняясь в сторону спекулятивных теорий и откровенной фантастики, но – регламент, регламент… Федор Иванович слушал, не вмешиваясь, вместе со всеми, потом поставил «пятерку», и больше к теории относительности мы не возвращались.