лько статуса, требующего долговременных усилий и стратегических ресурсных вложений (в образование и специализацию), сколько неотсроченного вознаграждения, опирающегося на тактические умения ориентироваться в локальной, определенной сегодняшним временем ситуации спроса. Область признания при этом ограничивается, скорее всего, своим кругом, группами сверстников, в какой-то мере – родителями. Соответственно, более важными становятся демонстративные аспекты поведения и знаки успеха, признаваемые главным образом среди «своих», а не обобщенные, авторитетные и общепризнанные свидетельства достижений.
Поколение, годы социализации которого пришлись на годы горбачевской перестройки, затем – ельцинской «борьбы за суверенитет», выступало опорой социальных и экономических реформ 90-х годов. Но напряженность в точках социальной структуры возникала из-за того, что новая шкала оценок (высокие доходы, уровень квалификации, принадлежность к частному сектору экономики) не давала значительного прироста в общественном признании. Ценностная семантика системы социальной стратификации оставалась прежней, иерархической. «Успех» рассматривается молодыми респондентами скорее как частное дело, почти случайное сочетание различных обстоятельств, не связанных с институционально принятыми способами его обретения, открыто или декларативно одобряемыми, или нормативными путями получения. Если он и связан с «другими», с обществом, то это «общество» неформальных и неофициальных связей. Поэтому молодежь в своем стремлении к «успеху» (так понимаемому) не может ориентироваться на публичные предъявляемые образцы и предписываемые правила поведения. Действительно значимы для нее не артикулируемые публично образцы адаптивного поведения, которые могут иным образом обозначаться и дискутироваться в среде «своих», на своем молодежном жаргоне.
Именно это свидетельствует о воспроизводстве (и преобладании) среди молодых недостижительских ценностей и ориентаций, немодерных установок и ценностей, о той же понижающей модели и пассивной адаптации к изменениям. Репродуцируется опыт предшествующих поколений, но на ином материале и с иными средствами. Опыт пассивного выживания не создает и не обещает ничего нового.
В первой половине 90-х годов уже началась конвертация социального положения власть имущих (бюрократии, советского руководства среднего уровня) в собственность – приватизация государственных предприятий и другой общественной собственности (зданий, ресурсов) в частную, создание с помощью административного капитала и влияния частных предприятий и финансовых учреждений. Прежние идеологически заданные формы легитимации привилегированного социального положения «руководителей» («начальства», администрации, советской интеллигенции – бюрократии среднего звена), включая «обладание культурой», компетенциями, знаниями, квалификациями, стали быстро девальвироваться, а на первый план выходили символы потребления, образа жизни (как в «нормальных странах», на Западе). Другими словами, латентное двоемыслие и лицемерие, присущие советскому социализму, вышли на поверхность и стали фактором сильнейшей эрозии и размывания прежней нормативной системы закрытого и репрессивного общества. Более того, сама эта двойственность и двоемыслие приобретали характер новой социальной нормативности («это реальность, которую надо принимать», «бессмысленно и неправильно закрывать на это глаза»).
Этот разрыв принимал в общественном сознании форму поколенческих сдвигов и диссонансов, характерным выражением которых были частые обвинения молодежи в «меркантилизме» и «потребительстве» и демонстративная самоидентификация старших возрастных групп как носителей традиционного духа «бескорыстия», нестяжательства, равнодушия к карьере, показной нетребовательности и аскетизма, напротив, подчеркнутой преданности государству, готовности к самопожертвованию, требованиям «коллективизма». Отношение старших к современной молодежи в 90-х годах было пронизано возмущением (об этом заявляли 53–54 % пожилых респондентов, 34 % ей «по-хорошему завидовали»). Но это восприятие молодых не столько старшими возрастными группами, сколько более консервативными группами, верящими в авторитетную, заботливую и отеческую советскую власть (доля таковых растет от столиц и крупных городов к периферии – малым городам и селу, являющимся своего рода хранителями советского времени, его идеологических стереотипов и мифов). Показательным здесь было отношение к работе на частном предприятии в разных возрастных группах: среди молодежи готовы были бы там работать 64 %, среди людей старшего возраста – 27 %, «ни за что бы не стали» – среди молодых – 21 %, среди людей пенсионного возраста – 43 %.
Эрозия и последующий распад жесткой государственной, планово-распределительной экономики повлекли за собой изменения характера занятости у молодых, но не затронули реального политического участия. Публичный крах идеологии, лозунгов и символов господства официального советского марксизма, воспроизводившегося на протяжении десятилетий, быстрее всего отразился на взглядах молодежи, легче других возрастных групп расставшейся с его лозунгами и принципами. В опережающих группах столичной молодежи или молодежи мегаполисов, в студенческой среде процесс десоветизации и деидеологизации завершился к 1988–1991 годам. К началу социальных и экономических реформ (то есть с 1992 года) наблюдается спад политической мобилизации в обществе в целом, но особенно у квалифицированной и образованной молодежи, ранее поддерживавшей курс Горбачева и Ельцина. Он вызван утратой доверия к большинству политических лидеров и государственных институтов (последней волной политической мобилизации была попытка консервативного мятежа «патриотических сил» – коммунистов, отставных военных летом и осенью 1993 года, подавленная лояльными новому руководству России войсками). В социальном смысле – как область влияния или самореализации – политическая сфера остается для молодежи в целом заблокированной другими (старшими) поколениями, а в культурном плане – в области идей, оценок, символов – скомпрометированной во многом предшествующими возрастными генерациями, а потому «чужой» для молодежи, занявшей в ее отношении дистанцию. Доля молодых людей, заявляющих в ходе опросов общественного мнения в первой половине 90-х годов, что они «не интересуются политикой» и «не разбираются в ней», поднялась до 64 % (среди 16–20-летних) и до 51 % в когорте 20–25 лет. Смена ценностных приоритетов и низкая включенность в текущие социально-политические конфликты и проблемы (из-за изменения шкалы приоритетов и падения значимости карьеры на государственной службе, в системе федеральной или региональной бюрократии – напомним, что и то и другое в этот период представляло собой распадающиеся и малопривлекательные структуры) объясняют то обстоятельство, что в отличие от старших возрастных категорий населения, тяжело переживавших утрату статуса, гарантированного социального положения, авторитета качественного образования и профессиональной квалификации, молодежь не была склонна драматизировать происходящее, вполне прагматически оценивая новые возможности и необходимость адаптироваться к идущим изменениям в частном порядке, решая свои проблемы повседневного существования. Таким образом, формировалось специфическое отношение неучастия и отказ от ответственности за положение дел в стране, размывание коллективистской и интеллигентской идеологии и идентичности. Радикализм прорыночных ориентаций у самых молодых продолжал расти и в последующие годы, тогда как во всех старших возрастных группах он снижался. Надежда на то, что изменившаяся система экономических отношений (самый свободный период в новейшей истории России) обеспечит не просто благополучие, но тот уровень процветания, который представлялся немыслимым в советское время, была более важным фактором массовых иллюзий и социальной стабильности, чем политическое участие и дискредитация новых «демократических» властей. Такого рода иллюзии играли роль «антидепрессанта» у молодых россиян, поверивших, в отличие от старших, в новую жизнь и новую Россию. Чрезвычайно важно, что эти представления поддерживались не СМИ, не заверениями политических лидеров, не какими-то символическими публичными фигурами, «референтными группами», а кругом «своих», убеждениями и верой сверстников, ставшими основой самооценок и самореференций для этой среды. Более глубокий анализ показывал здесь нарастающее влияние западной массовой культуры – моды, потребительских стандартов, вкусов, рекламы и т. п., консолидировавших эту общественную среду, оказавшуюся вне зоны контроля и воздействия со стороны нового государства. Какое-то значение имело здесь и становление новых, более спокойных и прагматических в сравнении с тоталитарными представлений о функциях власти и границах ее правомочности, но вряд ли эти мировоззренческие политические новации были широко распространены и действенны в те годы. Важно подчеркнуть, что этот процесс «деполитизации» (его не следует смешивать с характерным для тоталитарного режима отчуждением от принудительного участия в показных мероприятиях «солидарности с властью» – участии в «общественной работе», митингах, субботниках и т. п.) означал размывание прежних, довольно традиционных для русского общества представлений о «целостности» молодежи как генерационного слоя или природной массы, обладающей единством определений и качеств, и появление разнообразного спектра возможностей и путей собственного планирования своей судьбы, выбора жизненной стратегии.
Молодежь 2000-х годов в массе своей взрослела именно в те времена, когда пошла на спад эйфория первых лет перестройки и гласности, когда (особенно после событий 1993 года) стало мельчать, дробиться и перерождаться либерально-демократическое движение и начался интенсивный процесс массовизации культуры. Вместе с тем уже тогда были осуществлены те первые политические и особенно экономические реформы, которые запустили процесс распада, разложения прежней политической и экономической системы. Коллапс советской системы разворачивался с той или иной скоростью на всех уровнях общества, затронув и систему образования, в первую очередь наиболее рутинного – школьного. Это не могло не сказаться на характере социализации поколения 90-х годов.