увы, никогда никого не буду лечить, потому что моя единственная и истинная страсть – археология. Из всего множества занятий, которым я хотела посвятить свою жизнь, думаю, только это и было моим призванием.
Чтобы осуществить эту мечту, я первый и единственный раз воспротивилась отцу, настояв на своем желании пойти в классический лицей. Он и слышать об этом не хотел, говорил, что от этого не будет толку, и если уж поступать в лицей, то лучше заняться иностранными языками. В конце концов, однако, я добилась своего. Переступив порог лицея, я была уверена, что победила. Я ошибалась. Когда по окончании учебы я сообщила отцу, что хочу поступить в университет в Риме, он отрезал: «Нечего даже и говорить об этом». А я, как тогда было принято, беспрекословно подчинилась. Не стоит полагать, что, выиграв бой, ты выиграл и войну – это ошибка, которую мы часто допускаем в молодости. Сейчас я думаю, что если бы боролась, упрямо стояла на своем, в конце концов, отец уступил бы. Его категоричный отказ не выходил за рамки обычной для тех лет системы воспитания. В глубине души взрослые полагали, что молодежь не способна принимать самостоятельные решения. Следовательно, когда они выказывали желание, отличное от воли старших, его проверяли на прочность. Если дети отступали перед первым же препятствием, родители уверялись в том, что это было только легкое увлечение и речь шла не о настоящем призвании.
Для моего отца, равно как и для матери, дети были прежде всего обязанностью перед обществом. На наше внутреннее развитие закрывали глаза, но зато с крайней строгостью следили за соблюдением внешних приличий. Я должна была сидеть за столом прямо, прижав локти к туловищу. Если при этом я размышляла, как бы мне скорей умереть, это не имело никакого значения. Лишь то, что было на поверхности, имело какое-то значение – все остальное считалось непристойным.
Меня растили, как будто я была обезьянкой, которую нужно хорошенько выдрессировать – а не человеком, не личностью, со своими радостями, горестями, потребностью быть любимым. От того внутри меня родилось невероятное одиночество, которое с годами заполнило собой все – оно было подобно вакууму, в котором я двигалась медленно и с усилием, как водолаз на дне моря. Одиночество происходило еще и от вопросов, которые я задавала себе, и на которые не находила ответов. Уже в четыре, пять лет я, глядя на мир, спрашивала: «Почему я здесь? Откуда я взялась? Откуда взялось все вокруг меня? Как было раньше? Было ли все точно так же, когда меня не было – и будет ли так всегда?» Это желает знать любой ребенок, который ощущает, как сложно устроен мир. Я была уверена, что и взрослые спрашивали себя об этом, и что им удалось ответить – однако, после двух или трех попыток обратиться к матери, и потом к няне, я ощутила, что они не только ничего не знают, но никогда и не задавали себе этих вопросов.
Одиночество угнетало меня все сильнее. Понимаешь, я была вынуждена разбираться во всем, что мне не было ясно, своими собственными силами. С течением времени я стала задавать себе все больше вопросов - все более ужасных, при одной мысли о которых мне становилось страшно.
Первый раз я столкнулась со смертью, когда мне было шесть лет. У отца была охотничья собака, Арго – ласковый пес, который любил меня и был моим товарищем во всех играх. Я целыми днями кормила его кашкой из грязи и травы, или же играла с ним в парикмахерскую, и он покорно ходил по саду со шпильками в ушах. Однажды, подвергая Арго очередному мучению, я заметила, что на шее у него была небольшая опухоль. Несколько недель спустя он утратил прежнюю охоту бегать и прыгать, а когда я садилась за стол обедать, он уже не укладывался у моих ног, вздыхая и глядя на меня умоляющим взглядом.
Однажды я вернулась из школы, и Арго не встретил меня, как обычно, у калитки. Сначала я подумала, что, наверное, отец взял его на прогулку. Но когда я увидела, что отец спокойно сидит в кабинете в своем кресле, и собаки нет у его ног, меня захлестнуло тревожное предчувствие. Я выбежала из дома и, крича во все горло, стала звать его по всему саду, потом вернулась и обыскала каждый угол по два или три раза. Вечером, когда я должна была, как обычно, поцеловать родителей и сказать им «Спокойной ночи», собрав все свое мужество, я спросила у отца: «Где Арго?» «Арго… - сказал отец, не отрываясь от чтения журнала, - «он от нас ушел». «А почему?» - спросила я. «Потому что ему надоели твои выходки».
Небрежность? Бессердечие? Жестокость? Что было в том ответе? В тот самый момент, когда услышала эти слова, что-то внутри меня оборвалось. Я перестала спать по ночам, днем я могла разрыдаться из-за пустяка. Месяц или два спустя мои родители вызвали врача. «Девочка истощена», - сказал он и прописал рыбий жир. Почему я не спала, почему носила с собой повсюду потрепанный мячик Арго – об этом никто и не думал меня спрашивать.
Я думаю, именно после того случая я стала взрослой. В шесть лет? Именно так, в шесть лет. Арго не стало, потому что я была дурной – следовательно, мои поступки могли влиять на то, что было вокруг меня – и так влиять, что все разрушалось, исчезало.
С тех пор я ничего уже не делала просто так, в силу своих желаний. Страшась совершить очередную ошибку, я постепенно свела их на нет, я стала равнодушной и нерешительной. Ночью, сжимая в руках мячик, я повторяла сквозь слезы: «Арго, прошу тебя, вернись. Прости меня, я все равно люблю тебя больше всех». Когда отец принес домой нового щенка, я даже смотреть на него не хотела. Для меня он был, и должен был оставаться, совершенно чужим.
В воспитании детей царило лицемерие. Я прекрасно помню, как однажды, гуляя с отцом вдоль живой изгороди, я увидела околевшую малиновку. Безо всякого страха я взяла ее в руки и показала отцу. «Положи ее обратно! - вскричал он тут же. - Разве не видишь, что она спит?» Смерть, как и любовь, была темой, которой не следовало касаться. Разве не было в тысячу раз лучше сказать мне, что Арго умер? Отец мог бы взять меня на руки и сказать: «Я усыпил его, потому что он болел и очень сильно мучился. Там, где он теперь, ему гораздо лучше». Конечно, я разрыдалась бы, затосковала, долгие месяцы ходила бы к тому месту, где он похоронен. А потом, постепенно, я стала бы забывать его, за чередой новых интересов и увлечений Арго остался бы в глубине моей памяти как радостное воспоминание детства. Но все случилось иначе, и Арго, напротив, стал маленьким мертвецом, которого я носила в себе.
Поэтому я говорю, что в шесть лет стала взрослой: потому что вместо радости отныне во мне поселилось уныние, и вместо любопытства – равнодушие. Мои родители были чудовищами? Нет, вовсе нет, для тех времен они были совершенно нормальными людьми.
Лишь в старости мама стала рассказывать о своем детстве. Ее мать умерла, когда она была еще ребенком; до ее появления на свет у нее был брат, который умер в возрасте трех лет от воспаления легких - и она имела несчастье родиться не только девочкой, но еще и в годовщину смерти брата. В память об этом печальном совпадении ее с первых дней одевали в траур. Над ее кроваткой возвышался написанный масляными красками портрет брата - напоминая ей о том, что она всего лишь подделка, бледная копия кого-то, кто был гораздо лучше ее. Понимаешь? Как можно обвинять ее в холодности, в бесчувственности, в том, что она ничего не могла понять? Даже детеныши обезьян, которых помещают в отдельную вольеру и не дают общаться с матерью, в конце концов, теряют интерес к жизни и умирают. А если мы обратимся к еще более далекому прошлому, если мы узнаем, какова была жизнь моей бабушки, или прабабушки - кто знает, что мы тогда обнаружим.
Несчастье, подобно ряду наследственных болезней, передается, как правило, по женской линии - от матери к дочери. Переходя из поколения в поколение, оно не разделяется на части, не уменьшается – а напротив, становится глубже, острее, прирастает к нам все крепче. У мужчин в те годы были иные возможности - у них была работа, политика и война; они могли выплескивать свою энергию, открывать новые горизонты. Мы - нет. Мы из поколения в поколение перемещались из спальни в кухню, из кухни в ванную, совершая несчетное количество шагов и движений, нося в себе все ту же обиду, все ту же неудовлетворенность. Я стала феминисткой? Нет, не волнуйся – просто я пытаюсь ясно увидеть то, что было в моем прошлом.
Помнишь, как ночью на праздник Феррагосто мы взбирались на утес, чтобы увидеть фейерверк, огни которого взлетали над морем? Время от времени одна из ракет, хотя и взрывалась, не поднималась в небо. И вот, когда я думаю о жизни моей матери, о жизни моей бабушки, когда думаю о жизнях стольких людей, которых знаю – мне приходит на ум именно эта картина: огни, которые гаснут в море, так и не поднявшись к небу.
21 ноября
Я читала где-то, что Мандзони, трудясь над романом «Обрученные», с радостью просыпался по утрам, предвкушая встречу со своими героями. Не могу то же сказать о себе. Прошло столько лет, но мне до сих пор тяжело говорить о родителях. Мать осталась в моей памяти недвижимой тенью, от которой веет холодом и страхом. Этим утром я вышла в сад - мне нужно было придти в себя, отрешиться от воспоминаний о ней. Ночью шел дождь; на востоке небо просветлело, но над крышей дома еще висели багровые тучи. Я поспешила вернуться с улицы, пока дождь не полил снова. Вскоре началась гроза, и дома стало так темно, что мне пришлось зажечь свет. Отключив на всякий случай телевизор и холодильник, я положила в карман фонарик и отправилась на кухню, чтобы приступить к очередной нашей встрече.
Однако, едва сев за стол, я поняла, что еще не готова: может, в воздухе скопилось слишком много электричества – мои мысли, будто молнии, плясали там и тут. Тогда я поднялась и стала бродить по дому безо всякой цели. Бак бесстрашно следовал за мной по пятам. Сперва я зашла в комнату, где была наша с дедушкой спальня; потом в комнату твоей матери, в которой я сплю теперь; потом в гостиную, которая давно пустует - и, наконец, зашла к тебе. Слоняясь по дому, я вспомнила, как неуютно было мне здесь поначалу. Поселиться здесь решила не я, а муж мой Августо – да и он подыскал жилище второпях. Нам нужна была крыша над головой, и откладывать переезд мы не могли. Августо решил, что этот особняк нас вполне устроит – главное, в нем достаточно комнат, а вокруг разбит сад. Стоя впервые у калитки, я поразилась, до чего дом несуразен, просто исключительно нелеп: ни по цвету, ни по форме части его совершенно не сочетались между собой. Посмотреть с одного боку – швейцарский шале; с другого, где мансарда и огромное круглое окно над входом - голландский дом, вроде тех, что выстроились вдоль каналов. Увенчанный семью дымоходами разной формы, он представлял собой странное зрелище: такое, казалось, могло быть только в сказке. Его построили в 20-е годы, что, впрочем, не угадывалось ни в единой детали фасада. Эта безликость не давала мне покоя - прошло много лет, пока я примирилась с тем, что дом этот мой, и нашей семье суждено жить в этих стенах.