Посвящение — страница 30 из 95

— Дежё, пожалуйста, уведи отсюда этого человека.

— Отчего, дорогая, ты называешь нашего Алби «этот человек»?

— Я прошу. Уведи его.

На лице мамы — красота страха. Папа пожал плечами, ему надоело. На его лице (после выпитого) — беспорядочность перепутанных черт.

— Дежё. Прошу тебя. Уведи его.

— Довольно!

Пинта испуганно вздрогнул, гости и Фанчико держались так, будто не слышали.

Тогда мужчина не спеша поднялся и ударил папу по лицу. (Отчего папа упал назад, прямо на колени женщине с белыми-белыми плечами.) Алби подошел к маме, взял ее руку. Мама стояла окаменев, ее рука в руке мужчины. Ее рука спряталась в руке мужчины.

Вот тут Пинта вскочил на крышку фортепьяно и закричал визгливо:

— А, вот он, подлый соблазнитель! Глядите, у него зад светится!

Алби побагровел, и вот моя мама опять стояла одна, вокруг нее сандвичи, а между двумя клавишами щелочка: тишина.

(ГАМАК)

Лицо Пинты стало совсем крошечным (от злорадства).

— Эге-гей, рыбаки-молодцы!.. — затянул он невинно.

Фанчико нерешительно кивнул, и я с утонченной двойственностью (словно бы символически, но все же сильно) качнул гамак. Наверху, в сетке, засмеялся Имике. Мы сурово глядели прямо перед собой…

День не предвещал ничего особенного: пыльная жара и немного футбола. С обедом, по обыкновению, худо-бедно справились. Перед нами плескалась какая-то похлебка-супец с тмином, на мутной поверхности коричневой жижи смутно перемещались тусклые зеркальца жира. Я покапризничал (немножко), сгорбившись над тарелкой.

Однако вскоре нам пришлось взяться за дело. Папин пренебрежительный вид и мамины причитания были, по правде сказать, почти невыносимы.

Итак, начал Фанчико:

— А я и не знал, что наш старик — левый.

Пинта мне подмигнул.

— Сальвадор Дали.

Но Фанчико печально и неодобрительно покачал головой, и Пинта выразился более конструктивно:

— Слышал? Нашему старику прямо так и врезали: все налево норовишь, о господи, все налево!

Он опять мне моргнул и наконец пнул ногой под столом; теперь уж я мог с чистой совестью уронить в тарелку ложку, да еще чихнуть прямо в суп — тминные семечки, эти симпатичные мушки, так и разлетелись по столу. Суматоха поднялась на диво, и я всласть нахохотался бы вслед за Фанчико и Пинтой, если бы из-за отеческой оплеухи не был вынужден удалиться во внутреннюю эмиграцию под прикрытием рева: отец, встав, дабы должным образом оценить представление, одной рукой оперся на клеенчатую скатерть и, наклонясь над столом — поскольку я сидел напротив него, — весь свой вес перенес на эту руку, но, видно, не рассчитал, потому что ладонь его скользнула к середине стола и толкнула хлеб, который сбросил тарелку (мамину) ей на колени.

Вот тут можно бы и похихикать. Изначально ведь в нашу программу ничего подобного не входило, но в конечном счете наши планы это не опрокинуло, опрокинуло меня: отец залепил мне пощечину — крепкую, хотя, увы, недостаточно громкую, чтобы с чистым сердцем почувствовать себя героем; дело в том, что я пригнул голову к тарелке и папа ребром ладони зачерпнул супу — этот выплеснувшийся суп несколько заглушил шлепок по лицу. По правде сказать, я не плакал, просто задал реву. И получилось классно.

Мама держала себя в руках. Ее губы стали узкими, как сухая ветка. (Хотя — вообще-то — уж как она над ними работала: и помадой мазала, и гримасничала. Сядет перед зеркалом, вытянет губы трубочкой — «Мёё-мёё», — потом растянет губы, сомкнет и, словно пробка из шампанского: «Ппа-ппа».)

— Выйди из-за стола! — Было ясно, что и она сердится на меня. Словом, свою задачу мы исполнили как надо.

— Теперь они начнут пропалывать тмин, и у них не останется времени на… — Пинта грыз ногти. — Поняли, нет?

— Пропалыва-ать? — Фанчико устало отмахнулся, но, по существу, он думал так же.

Пинта схватил меня за руку.

— Слышишь, Жек? — В его глазах заметались тени страха.

— Джек, — непринужденно поправил Фанчико, хотя было ясно, что теперь уже не до шуток.

Мы бросились на землю ничком. Лето тяжелым коровьим выменем накрыло сад. От моего дыхания покачивались травинки, непредсказуемо разрезая горизонт на куски. Я мог видеть, если хотел — а я хотел, — даже пылинки, они были тяжелые, хотя выделялись под мышками у травы всего лишь как цвет, оттенок: такие пылинки, сколько ни дуй, не сдуешь!

— Ну-ну. Пыль тоже земля. — Фанчико редко чему-либо удивлялся.

— Ибо все мы суть пыль и прах, — озабоченно бормотал Пинта.

Неужто он видел сквозь густую зелень кустов, умел разгадать коварство? Прошло немного времени, и оказалось, я тоже не напрасно прижимал ухо к земле: издалека с конским топотом надвигались гости. Отряд разведчиков — я — вернулся с дурными вестями.

— Они хитры, как вьюны в поле.

Пинта, несколько иносказательно, намекал на то, что хотя «главные ворота» заперты, но эти, вместо того чтобы, позвонив, спокойно там подождать, пока мы, вылитые из норы суслики, дадим деру, — эти ждать не желают и преспокойно движутся к задней калитке. Особенно доверяться Шио, лохматому нашему командору, оснований у нас не имелось — отчасти потому, что тогда этого пса у нас еще не было, отчасти же потому, что, как выяснилось, к чужим он неизменно ласков и исполнен дружелюбия, кусает же только своих (и, судя по этому, мы с ним явно в родстве).

— О господи! И что им тут надо?! — донесся до нас голос мамы. — Ах, как мило, что вы пришли.

Веревкой (грубой), сплетенной из отцовского зова, вытащили к гостям и меня.

У женщины волосы стянуты в узел, они густые и черные, как сама ночь.

— Погляди-ка, — захлебнулся Пинта, — да у нее усы!

Никто не рассмеялся (только взрослые), это заявление почему-то вышло совсем не смешным, а волнующим, таинственным (запретным). А Пинта так и захлебывался, завороженный обилием шерсти в самых разных местах:

— Смотри, и на ногах! Чулок пригибает волоски, распрямляет вдоль берцовой кости, они перекрещиваются, переплетаются, суетливо высовываются — очень волнующе.

Фанчико кашлянул:

— А муж так себе — муженек.

Я торчал перед гостями очень приличный (перебрасывал камешек между ног). Женщины друг друга чмокнули, мужчины похлопали один другого по лопаткам. Гость безжалостно гнул мамино запястье, желая непременно поцеловать ей руку.

— Неллике, — ворковал папа.

Черные жучки (совсем как настоящие жучки) гостьиных глаз темно блестели. Если бы мама напудрилась (хотя, ничего не скажешь, попудриться она успела), то сейчас от легкого дрожанья ноздрей вся пудра посыпалась бы, посыпалась вниз, вниз, вниз. Неллике повернулась ко мне, словно я был ее сообщник, согнув скобкой большой и указательный пальцы, ущипнула меня за щеку. Порядочный кусок щеки отщипнула. (Фанчико тут же произвел приблизительный расчет, сколько — в самых общих цифрах — потребовалось бы тетенек для того, чтобы совершенно общипать мне щеки, общипать до костей, заостренных, готовых к атаке.)

— Ну-ну, познакомьтесь как полагается.

И тетенька Неллике вытолкнула откуда-то из-за спины мальчугана. У него была совсем желтая голова, огромные красивые темные круги под глазами, волосы тоже были желтые. Он смотрел себе под ноги.

— Мальчик несколько замкнут, — Фанчико хмыкнул.

— Как бы это выразиться… дохляк, — добавил Пинта.

Папины глаза сверкнули, словно вольтова дуга.

— Ступайте, дети, марш!

Маленький гость сделал шаг к нам.

— Меня зовут Имике. У вас тут можно покачаться?

— Конечно, — отозвались мы услужливо и коварно.

Где повесить гамак? Это обсуждалось у нас всегда очень обстоятельно. Задолго до того, как задавался вопрос — когда. Каждый раз в конце марта, во всяком случае, когда зима ослабляла хватку и у открытого окна нам, будто нищим, уже удавалось ухватить с жестяного подоконника вскарабкавшийся на него солнечный луч, отец собирал лоб в морщины. (Удивительно собиралась у него на лбу кожа, и мы, особенно Пинта, испытывали неодолимое искушение пустить вдоль этих складок струю воды — словом, проводить опыты.)

— Повесим его между тополем и елью.

О том, что это полная чепуха, не мог не знать и отец, так что говорил, надо полагать, исключительно для затравки, чтобы далее, в ходе дискуссии, шаг за шагом подправлять собственное предложение. В общем, хотелось бы, конечно, так думать.

— Теоретически отчего же нет? — выступал из тишины Фанчико; он говорил словно бы между прочим, однако в тоне отчетливо слышалось упорство, свидетельствуя, что он придает своему высказыванию большое значение. — Итак, практически у нас имеются шесть деревьев. Первым я мог бы выбрать из них любое, но вторым выбрать выбранное первым я уже не могу, таким образом, выбирать свободно остается между пятью деревьями. Это дает нам тридцать вариантов. Но, — и тут он огляделся с безнадежным видом, — но тогда мы каждую пару деревьев примем в расчет дважды. — Он истомленно сопел, его галстук бессильно свешивал крылышки. — Это дает пятнадцать вариантов, — выдавливал он из себя наконец.

Тут мама обычно вставала, окидывала нас, мужчин, выразительным взглядом и, махнув рукой, уходила на кухню либо куда-то еще. Но в конце концов, хотя нелегко и не без протестов, решение, где повесить гамак, все-таки принималось (как и всегда, между двух осин).

С Имике мы хотели покончить как можно скорее. Наши движения стали собранными и целеустремленными, они почти оставляли в воздухе след, как истребители.

— А ну-ка сильнее, сильней, черт возьми, — приговаривали мы очень нежно. Гамак с Имике раскачивался все круче.

В комнате мы сделали свои физиономии белыми как мел. Фанчико позволил метелочкам ресниц сплющиться друг о дружку.

— Ребенок, ах, — сказал он, ломая руки, — ребенок выпал.

— Плюх, — пояснил Пинта.

— Слишком сильно раскачался, — добавил я кротко.

Они смотрели на меня (некоторые угрожающе, а мама — чисто теоретически, потому что ее-то в комнате не было. [Где она была?])