— Этого делать я вам все же не рекомендую, шеф. — Меня злила моя беспомощность, вернее, то, что мы все более удалялись от реального положения вещей — я что-то сделал не так и сейчас исправлю ошибку, — а следовательно, оказывались во власти уже иной ситуации: я защищаюсь от злобного хищника. Собственник-Поросячьи-глазки был действительно дикий зверь, но я все же глубоко сожалел, что мы — хотя правда на его стороне — все дальше откатываемся от осуществления акта справедливости и у меня все меньше возможности эту его правду признать. Я не стремился ни спорить, ни одержать победу, хотя такое искушение было, когда я взглянул на Родственницу, которая с нейтральным видом стояла, опершись на дверцу машины, и уже давно ждала, чтобы я наконец что-то предпринял (тут мне следует подчеркнуть, что ее нейтральность явственно благоприятствовала мне); итак, я не ответил, ибо не желал фигурировать в одной сцене с Собственником-Поросячьи-глазки. Искушение было не от возможности припечатать острым словцом или сыграть на обаянии; это было серьезное, прекрасное, важное искушение. Для иллюстрации поставим здесь одну мою (обобщающего характера) фразу — если уж поставить здесь девушку не можем, в особенности ее лицо, бледное и как будто светившееся, в котором — в самом его безразличии — я обнаружил нечто похожее на сочувствие ко мне, да и к ней самой.
— Ну хорошо. Я обещаю, что впредь буду парковаться осмотрительней, если и вы обещаете осмотрительней выбирать выражения. Вот. Так и сказал. Словом, выдал ему как следует. Афористичная краткость, смелая мысль, элегантная форма. Как хорошо, что я вовремя придержал язык!
— По дружелюбному сопению господина Посланника стало ясно, что он именно вестник, ангел и щит. Он проводил меня до двери, и мы по-приятельски распрощались. Тут же его как бы поглотила тьма. Родственница-Собственника-Поросячьи-глазки села в машину и захлопнула дверцу. Громкий хлопок — хлопок пощечины. Прежде чем повернуть ключ зажигания, она бросила в мою сторону, а может быть, на меня, укоризненный взгляд.
— НО ЭТОТ ВЗГЛЯД, ШЕФ, ИЗВЕСТЕН УЖЕ И ТЕБЕ.
Пинта приплюснул нос к оконному стеклу. Снаружи завывал ветер, деревья были робки и приниженны, толстые шубы самоуверенны, люди мрачны и угрюмы.
— Скажи, дорогой Фанчико, — сказал он, не шевельнувшись, — завтра по календарю день Дежё?
И не успел Фанчико ответить:
— Что такое силлогизм?
— Чушь.
— А точнее?
— Форма логических умозаключений, ведущая от премиссы к конклюзии.
— Тогда слушай. Силлогизмы по случаю именин. Написал Пинта, то есть, значит, я.
Первое: шрамы от праздника на шее кричащей цесарки.
Второе: из хоботов неуклюжих слонов брызги — триумфальная арка.
Третье: семенящие по триумфальной арке букашки.
А теперь четвертое: шакал, вымоченный в молоке.
Пятое: улыбка фаршированного цыпленка.
Шестое: волк под майонезом, такой милашка.
Седьмое: сухие капли поющих голосов.
Нос Пинты на оконном стекле. Внимательно слушающий Фанчико. Комната, полная камнями его осуждения.
Опять бесстыдно развевающаяся пижама! В кастрюле кишмя кишели спагетти в сложном переплетении.
— Полито кровью, — воззрился Пинта на сковородку. Отец указательным пальцем чертил круги вокруг пупка. Он был озабочен.
— Проклятье, — простонал он. — Прежде всего, откупа взялось это вот, красное? — Он легонько постукивал ногтем по пуговице. В блаженном неведении махнул рукой.
— В духовке есть лампочка. Нужно нажать посильнее. — Фанчико деловит, я храню молчание.
— И второе. Каким таким фокусом можно добиться, чтобы спагетти прогрелись доверху, а снизу не превратились в уголь?
Словно благословляя, он возложил руку на спагетти.
— Сейчас, если не ошибаюсь, положение таково: снизу спагетти сгорели, сверху — холодные как лед.
В самом деле: жирная пленка кое-где подсекала округлость перепутанных вермишелин.
— Хочешь? Вообще-то вкусно. Питательно.
Фанчико и Пинта за что-то сердились (тогда) на отца. Может быть, из-за учительницы гимнастики.
— Цыц! — холодно прервал Пинта.
— À propos[11], в связи со спагетти. — Фанчико был беспощаден, у него всегда находилось, что сказать à propos. Когда в комнатах засыпает свет, все лжи выползают из человека, будто черви, и спускаются вниз по специальным громоотводам. Они ползут по дну Дуная из Пешта в Буду и — никаких «но»! — прежде чем солнце откроет глаза, тем же путем возвращаются назад. Вы меня поняли, не так ли?
Растирая сыр между пальцами, отец устроил настоящую пармезановую метель.
— Теперь-то спагетти согреются, — остроумно заметил я.
Каким-то образом папа и мама оказались рядом. Они устроились на одном стуле и держались за руки. Но не только ради шутки или из любви! А потому, что я устроил для них кукольный театр.
Диван, который Фанчико по-ученому именует софой, я оттащил от стола так, чтобы поместился стул (стул приволок из соседней комнаты). Я попросил родителей сесть на этот стул (и они послушались беспрекословно), а Фанчико и Пинту попросил спрятаться за диван, их руки должны были стать куклами (только попробовали бы ослушаться!). Рука Фанчико — папа, рука Пинты — мама. (Факт: Фанчико и Пинта безбожно лягались там, за диваном, но факт также и то, что на уровне представления это не отражалось, НАПРОТИВ, так что и рассуждать много тут — не о чем.)
Рука Фанчико, рука-лилия, рука Пинты, маленькая, с обгрызенными ногтями. Автор текста затаился в комнате, от волнения ничего не видел, не слышал. Родителей тоже не слышал, ни словечка.
— Любому обманщику ничего не стоит сказать: люблю тебя. Невелика хитрость. Пустая болтовня.
— Что ты хочешь этим сказать, Дежё?
Нервная дрожь мурашками пробегала по пальцам Пинты.
— Только то, что это трудный вопрос.
— Ах, ради бога, что это, в самом деле, о чем ты говоришь?
Пинта отдернул руку и опять стал быстро-быстро грызть ногти. Рука Фанчико подшибленно согнулась в запястье и отвернулась, как веер.
— Я говорю о том, как сделать нашу любовь реальной, каким чудом вернуть ее к жизни. И нужны ли тут вообще, а если да, то какие именно, способы. Практически это означает: как, чем я докажу мою любовь?
— Своей жизнью.
— Своей жизнью я могу ее доказать лишь двум-трем людям. Которые живут со мной рядом. Но существует и другое… издали скрестившиеся взгляды… не замечать их — ошибка; что-то не совершить ничуть не меньший грех, чем совершить тот или иной греховный поступок. По опыту скажу, в этих вещах я чрезвычайно примитивен: я способен выразить мои чувства только чувственным путем — крепким рукопожатием, поцелуем.
— А ты не думаешь, Дежё, что это ничтожно — обманывать кого-то?
При этих словах рука Фанчико сжалась в кулак, и что толку, что она тут же раскрылась, словно цветок, — ладонь блестела от противного пота.
— Но все-таки это ужасно: любишь одного человека, и на этом все! Строго говоря, я никогда не умел как следует распорядиться относительно женщин, а уж когда приходится лгать, это чертовски усложняет жизнь.
— Да, можно сказать и так, — еще больше сжалась ладонь Пинты.
— Беда, вероятно, в том, что я желал в одно и то же время быть аскетом и восхищаться каждой достойной восхищения женской задушкой.
Я сделал Пинте знак: довольно. Обе ладони распрямились и зааплодировали. Фальшивый звук двух непарных ладоней.
Папа и мама, обнявшись, смеялись — смеялись до слез.
Вот что могу рассказать. Мы бродили по чердаку, сопровождаемые симпатией больших добродушных пауков и пузатых кофферов. Каких только сокровищ мы не обнаружили: керамические осколки, проволочные головоломки, больше того — к нам в плен попалась совершенно целая коробка сардин! Потом Пинта нашел ролик.
— Это, наверно, какая-нибудь совсем плоская змея, накрученная на шпульку. — В его голосе испуг.
— Магнитофонная лента, — отвечает Фанчико.
— Вы испугались?
— Видите ли, если я скажу, что дама, находившаяся со мной, не моя жена, то вы согласитесь, что утвердительный ответ тут вполне оправдан.
— Это превосходно… ха-ха… что вы не его испугались, а, ха-ха, испугались жены. Как жаль, что это нельзя пустить в передачу. Великолепная стори!
— Вы ошибаетесь. Я испугался того, что, кажется, делаю что-то вовсе скверное. Не может же быть просто случайностью, что всякий раз, как я оказываюсь у другой женщины, что-нибудь непременно мешает, если не что иное, так мое собственное дурное настроение, и я подумал, что мне надо было бы исследовать поосновательней мои представления о любви — не плотской, а просто любви, — и еще подумал, что невозможно каждую женщину любить всем сердцем.
— Ну да, разумеется. Ничего, в крайнем случае мы потом все это сотрем, так что говорите спокойно. Мы после все прослушаем и что надо подправим. Итак, как же все-таки было?
— В дверь позвонили, я пошел открывать. Дама как раз была в ванной. Знаете ли, я еще не встречал женщины, которая бы так обожала купаться. И все эти штучки-мучки: «Palmolive», «Lux», «Fa»… а, ну да: «Die frische Fa», «Rexona».
— Да, да. Итак, вы открыли дверь.
— Разумеется. И сразу — пистолет, приставленный к груди: ни слова, старина, назад, назад, тихо, вот так. Голос у него был хриплый, но вел он меня назад, в комнату, ну просто ласково.
— А дама?
— Она, когда купается, не видит, не слышит: вода булькает, плещет, перекатывается на рифах грудей…
— Хорошо-хорошо, это вы расскажете попозже. Прежде всего дело. Это недурно: на рифах грудей… Не забудьте. Но как вы его обезоружили, вот о чем расскажите. Вам было страшно?
— Видите ли, когда этот господин с пистолетом потребовал денег, я твердо решил, что не дам. О чем тут же и сообщил ему. Моя аргументация представлялась мне безукоризненной: я коротко, но весьма убедительно обрисовал ему полную безнадежность его предприятия, ибо, сказал я, в лучшем случае, сударь, вам придется застрелить меня, я сказал, застрелить как собаку, сударь, — вам я признаюсь, что несколько драматизировал всю ситуацию, что, впрочем, было необходимо, потому что меня уже давно душил смех, — ну-с, а выстрел, сударь, сопровождается шумом.