— Хватит скулить, Лаура! — обрывает ее Карой. — Где ты раньше была? Теперь она, видите ли, спохватилась.
— А куда мы, собственно, идем?
— В гостиничный номер к Гарри. Он предупредит портье, чтобы нас пропустили наверх, — поясняет Амбруш.
— Неужели вы не боитесь? Меня, например, наверняка вырвет, даже от спиртного и то всегда тошнит.
— Заткнись наконец! — цыкает на нее Карой.
Лаура умолкает.
— Чего ты такой взвинченный, Карой? — укоризненно спрашивает Амбруш.
— Не знаю, — глухо отвечает Карой. — Лаура довела меня своим нытьем.
— При чем тут Лаура? — вызывающим тоном бросает Амбруш и, перехватив вопросительный взгляд Кароя, замедляет шаги; к тому же Амбрушу трудно подлаживаться под торопливую походку брата. С задиристым выражением лица, тщательно артикулируя слова, он чеканит: — Ты взвинчен оттого, что вплотную столкнулся с Европой, гуманистической Европой, вернее, с тем, во что она превратилась, и оказалось, что ей плевать на твою персону.
— О каком гуманизме ты говоришь? Неужели ты способен причислить к гуманистам этого зеленого юнца Энрико с его пуритански ограниченным мировоззрением или Гарри с его лоскутными принципами, нахватанными с бору по сосенке да, по сути, и не усвоенными?
— О нет! Я всего лишь имел в виду, что в их лице ты столкнулся со своим идеалом и получил столь же равнодушный прием, как если бы вздумал взывать к Господу богу.
— Каким-то желторотым юнцам не удастся скомпрометировать в моих глазах ни Европу, ни гуманизм!
— Опомнись, Карой! Неужели у тебя до сих пор не раскрылись глаза? Неужели ты не видишь, что европейский гуманизм в своем эмоциональном аспекте в такой же степени базируется на человеческом мученичестве, как христианство — на муках Христа? Разве ты не замечаешь, что так называемый гуманист просто несостоятелен без человеческой жертвы? Для того чтобы он имел возможность сочувствовать страждущим, возмущаться несправедливостью, испытывать угрызения совести из-за собственного благополучия, верить в добро, ценность которого измеряется количеством пролитой за него крови, чтобы он мог ненавидеть зло, которое, разумеется, исходит не от самого человека, а стало быть, подлежит искоренению любыми средствами, — во имя такой вот жертвенности, взлелеянной праздным умом, уготована гибель народам, людям, а то и самому гуманисту. Ну, если не гибель, то по крайней мере страдания, голод, рабское положение. Иначе весь гуманизм лишается смысла! Существует ли более привлекательная форма самоедства? Пожалуй, даже Ренессанс для того так тщательно прорабатывал в живописи и скульптуре красоту человеческого тела, чтобы гибель его выглядела изысканнее. И вполне логично, что с этими возвышенными принципами прекрасно уживалась любая тирания! Конечно, Энрико и Гарри никакие не гуманисты. Они продукты вселенского несварения желудка, а ты апеллируешь к чувству справедливости блюющего человека! Поначалу я тоже так думал: они, мол, глухие, равнодушные. И лишь потом меня осенило: да я радоваться должен, что в этих парнях не развито чутье к эстетике мученичества! Чего же ты хочешь? Гуманная Европа, обливаясь слезами, стояла рядом, когда ты падал в яму, и даже чуть подтолкнула тебя, радуясь при этом, как ловко ей удалось завалить яму. Новая Европа вообще не понимает, чем ты недоволен, коль скоро яма, куда ты угодил, совсем неглубока, так что ты и эта самая Европа стоите почти на одном уровне.
— Амбруш! — восклицает Карой в порыве несвойственной ему откровенности; лицо его вмиг становится серьезным. — Только здесь, в Венеции, я наконец понял тебя и пожалел. Теперь я признаю, что с таким адским скепсисом и озлобленностью в душе невозможно тянуть лямку по восемь часов в день, быть средним, полезным государству гражданином, создать семью, водить за ручку детей с сад. Но и ты, пожалуйста, войди в мое положение: я-то тяну свою лямку восемь часов в день, более того, изо дня в день с половины восьмого утра изощряю свой ум в интригах между коллегами и вынужден терпеть все это, если не желаю быть выброшенным за борт, ведь в моей профессии сезонных работ не бывает. И со временем мне хотелось бы водить в детский сад ребенка, если Лаура будет не против. Так что отстань от меня со своими муками ада, я не могу принять твой образ мысли и жить дальше как ни в чем не бывало.
Амбруш, понурив голову, выслушивает откровения Кароя, а затем тихо роняет:
— Мне очень жаль.
Портье предупрежден об их приходе и услужливо показывает, куда им пройти. Амбруш заходит в номер к Гарри и через секунду вновь появляется в дверях — взволнованный, с выражением отчаяния на лице:
— Идите сюда скорей, не пойму, что с ним!
— Наверное, не утерпел и до нашего прихода накурился в одиночку. Черт побери, ну и здорово же он надул нас! А мне так хотелось попробовать! — кипятится Карой.
— Нет, по-моему, марихуана тут ни при чем. Картина совсем не такая, как при наркотическом опьянении, — говорит Амбруш.
— Откуда ты знаешь? — обрывает его Карой. — Ты что, курил раньше?
— Да, — отвечает Амбруш, и оба брата на мгновение впиваются друг в друга взглядом.
— Тогда тебе виднее, — сдается Карой.
Лаура тем временем подходит к постели Гарри:
— Он весь пылает! Прямо огнем горит.
По телу Гарри время от времени пробегает судорога, одна рука конвульсивно вздрагивает, будто под током. Изредка, почти не артикулируя, он силится выговорить какие-то слова, иногда вдруг у него вырываются целые фразы, но и тогда его речь больше напоминает мычание глухонемого.
— Он бредит, — шепчет Лаура.
Амбруш склоняется над Гарри, прислушивается к его словам, затем беспомощно разводит руками:
— Ничего не понять. Вроде бы он говорит о каких-то цыплятах. — Амбруш снова вслушивается в бред больного: — Да, цыплята и корзина… А сейчас сказал вроде бы как слово «телега». Судя по всему, наш Гарри из провинции. Вам не кажется? — Он опять низко склоняется над ним: — Все то же самое: цыплята в корзине, телега.
Все трое переглядываются. Первой заговаривает Лаура, сдавленным от страха голосом:
— Он тяжело болен. Не знаю, что с ним, я не врач, но болен он очень серьезно.
Сердце Кароя тоже сжимается от страха. Мучения человека в чужом гостиничном номере вдруг заставляют его полнее осознать мрачную, чужую обстановку, которая окружает и его самого. Карой чуть ли не кожей ощущает темную, беспросветную ночь, объявшую его, навалившуюся на него всей своей громадой и готовую похоронить человека под своей бездушной толщей. Куда-то далеко, в необозримые звездные просторы, отодвинулись освещенные лампой кровать и чертежный стол — дом, где он чувствовал себя в безопасности. Сейчас этот подсказанный памятью светлый круг родного угла не в силах его защитить. Кароем овладевают панический страх, желание убежать подальше, и он торопливо, нервно говорит:
— Если нас увидят здесь, то подумают, будто мы ему навредили. Пойдемте отсюда! Скорей! — И, сжав кулаки, работая локтями, он продирается через те несколько метров, что отделяют его от двери.
Карой сбегает по лестнице, Амбруш и Лаура, спотыкаясь, кидаются следом за ним. Лаура с удивлением видит, что Карой, не замедляя шага, пересекает гостиничный холл и, даже не попрощавшись с портье, выбегает на улицу. Амбруш на ходу кивает портье, но тоже не подходит к пульту сообщить о тяжелом состоянии Гарри. Полностью утратив душевное равновесие, Лаура выскакивает за дверь вслед за Амбрушем и лишь на набережной накидывается на братьев:
— Вы что, рехнулись оба? Отчего вы не известили портье?
— Сама ты рехнулась, — холодно, враждебно цедит Карой. — Завтра я собираюсь продолжить путешествие. Не намерен я из-за этого типа жертвовать своей поездкой! Если что с ним случится, то нас потянут к ответу. Или ты хочешь торчать в префектуре вместо того, чтобы гулять по Флоренции? Не принимай близко к сердцу, он бы тоже ради нас палец о палец не ударил! Даже с обедом не пожелал торопиться, когда мы его ждали, забыла, что ли? — И Карой упрямо шагает дальше.
В пансионе Амбруш на сей раз не откалывается от супругов, а вместе с ними заходит в номер.
Карой тотчас же бросается на постель, Амбруш усаживается на стул возле умывальника, Лаура стоит посреди комнаты. Пальцы ее стиснуты с такой силой, что суставы побелели. Наконец она заговаривает:
— Надо было предупредить портье. Почему вы ему ничего не сказали? Как знать, что станется с Гарри до утра? А может, его обнаружат еще позднее.
— Да не беспокойся ты, утром наверняка будет уборка, — пытается успокоить ее Амбруш, сам расстроенный и подавленный.
Лаура расхаживает по комнате взад-вперед.
— Как же ты мог бросить его одного, ты, такой добропорядочный во всем? — снова взывает она к Карою.
— Нисколько он меня не волнует, этот самовлюбленный идиот! Я с первой минуты возненавидел его! — говорит Карой, уставясь в потолок мрачным, неподвижным взглядом.
— Но ведь он болен! — Голос Лауры чуть не срывается на плач. — Человек лежит в бреду. Наверняка корзину с цыплятами когда-то переехала телега. Мне не раз приходилось наблюдать, как в беспамятстве больных одолевают самые мучительные воспоминания, картины отдаленного прошлого. Бедный Гарри, а вы оба просто чудовища! — Лаура и сама пугается слова, едва не вырвавшегося у нее в порыве возмущения: ведь она чуть было не сказала: «Вы просто убийцы», поэтому она повторяет: — Вы просто чудовища!
Лаура тоже садится, серьезно, изучающе смотрит поочередно на Кароя и Амбруша. После чего встает, подходит к постели Кароя:
— Сядь, пожалуйста, Карой, я хочу тебе кое-что сказать. Карой, я не поеду дальше с вами. Я не хочу быть твоей женой. Я хочу с тобой развестись, и завтра же утром я возвращаюсь в Пешт.
Кароя не надо больше упрашивать, при этих словах жены он сам садится на постели.
— Полно, Лаура, стоит ли устраивать такой балаган по пустякам! Вот увидишь, ничего с этим Гарри не случится! Перед отъездом мы еще раз заглянем к нему в гостиницу.
— И вовсе не из-за Гарри, — судорожно трясет головой Лаура. — Карой, я поняла, что не люблю тебя. А теперь я даже потеряла веру в тебя. Амбруш, прошу тебя, переночуй с Кароем здесь, а мне уступи свой номер. До утра есть еще немного времени, и мне хотелось бы поспать.