Посвящение — страница 7 из 95

Я испуганно оглянулся, не зная, куда мне спрятаться, но было поздно, она уже углядела меня.

— Как ты смеешь являться сюда в таком виде? — прошептала она, поравнявшись со мной. Я окинул глазами свою замызганную одежку, подождал, пока женщина скроется, и выскользнул из собора.

Библию мать купила в сорок четвертом году. Отец вместе с тремя товарищами и типографским станком был замурован тогда в подвале неподалеку от набережной Дуная. С внешним миром их связывало единственное окно, через которое мать сбрасывала им по вечерам еду, а по утрам принимала от них листовки. Глухая стена, где было это окно, выходила в безлюдный проулок — однажды отец показал мне его. Обычно мать останавливалась здесь и, убедившись, что вокруг ни души, бросала им что-нибудь вниз через выбитое стекло. Это был знак, что она готова принять листовки. Сверток с ними тут же оказывался рядом с ее корзиной, она прятала его под зелень или смешивала с другими свертками, укладывала сверху Библию и, как ни в чем не бывало, продолжала свой путь.

Они даже словом перемолвиться не успевали — действовать приходилось молниеносно, постоянно рискуя, что их заметят из дома напротив, подсобные помещения которого окнами выходили в проулок.

Затем мать садилась в трамвай и, прижимая к себе корзину, тряслась на задней площадке — образцовая с виду хозяюшка, которая и продуктов сподобилась невесть где раздобыть, и в церковь поспела. На шее у нее висел бабкин крестик на тоненькой золотой цепочке. Так и ехала она до самого дома, обмирая от страха.

Как-то раз в трамвай сел священник в черной сутане. На задней площадке они оказались вдвоем. У родителей же в свое время было нечто вроде игры — при встрече с попом или трубочистом тут же хвататься за пуговицу. Мать, мельком взглянув на вошедшего, потянулась невольно к пуговице. Молодой пастырь заметил ее движение, затем перевел взгляд на Библию и наконец с таким выражением, словно хотел загипнотизировать мать, заглянул ей в лицо. Она опомнилась и чуть было не расхохоталась истерическим смехом. Священник шагнул ей навстречу и, продолжая смотреть в ее лихорадочные смеющиеся глаза, сказал укоризненно:

— Нельзя быть такой суеверной, сударыня!

Трамвай подошел к остановке. Чувствуя, что вот-вот разразится смехом, мать стремительно повернулась и, едва не сбив с ног священника, выпрыгнула в последнюю минуту вместе с корзиной, в которой таились спрятанные под Библией прокламации…

Пристроившись в уголке кресла, я перелистывал легкие, как пушинка, страницы. Искал десять заповедей. На некоторых абзацах я останавливался, затем с лихорадочной быстротой листал дальше, однако такого, чтоб запрещалось ябедничать или врать, так и не обнаружил. Мне что-то припоминалось насчет Иуды, но, каким образом связано это имя с враньем, я понятия не имел. Из десяти заповедей на ум пришло одно только: «Не убий!» Эти два слова так и стучали у меня в мозгу. Я все быстрей перекидывал страницы, задерживаясь лишь на тех местах, где разъяснялось, кто от кого зачал и кто кого породил. Затем вскочил и, держа в руках Библию, пошел в кухню.

Сидике гладила. Из-под утюга вырывались клубы жаркого пара.

— Это что? — положил я книгу на стол.

Она долго молчала, глядя на лежащую перед ней книгу и словно бы опасаясь очередного подвоха с моей стороны, потом выдавила наконец:

— Это Библия…

— Вот видишь! И в ней тоже сказано, что нельзя врать! В твоей драгоценной Библии!

— Дюрика, не мешай мне гладить… — беззлобно сказала она.

— Врать горазда!.. А как отвечать — так сразу же не мешай… Ишь, какая! — накинулся я на Сидике. Она посмотрела на меня умоляюще, я ответил ей гневным, колючим, безжалостным взглядом.

— А ведь я даже не сказала барыне, что вчера ты за мной подсматривал… и насчет чечевицы я вовсе…

— Ха-ха! — рассмеялся я нагло. — С чего это ты взяла, будто я подсматривал! Где? Когда? Ты все врешь опять, сочиняешь! И дерьмовая твоя Библия тоже врет!

Страх и злоба прорвались во мне, я схватил черную книгу и давай рвать страницы, при этом вопя:

— Вот тебе… получай… дерьмо… будешь знать… как врать… получай!

Оставив утюг, она вырвала у меня Библию и прижала к груди.

— Ты зачем это делаешь? — спросила она сдавленным от испуга голосом.

Я набросился на нее, выхватил книгу и шмякнул ее об стену. Библия отскочила и, прошелестев страницами, распласталась в углу.

— Ты зачем надо мной измываешься? — заплакала Сидике, потом подошла к Библии, подняла, отряхнула ее и унесла к себе в комнатку. Дверь она не закрыла, и я слышал, как она всхлипывает.

Рядом со мной на столе задымилась бабкина ночная рубашка. Я не пошевелился. «Пусть горит!» — подсказывала мне какая-то неопределенная жажда мести. Кому мстить, за что мстить — этого я и сам не знал, только чувствовал, как лицо мое исказилось от злости. У краев утюга нежно-розовая фланелька постепенно превратилась в коричневую. Меня это успокоило. Я подошел к ее комнате и внятным, чеканным голосом прокричал:

— В доме по-жар!

Она сидела на краешке кровати, держа на коленях Библию. На этот раз Сидике даже не взглянула на меня: видимо, думала, что сейчас последует какое-то новое издевательство, и приготовилась встретить его безропотно, не оказывая сопротивления.

— Ты что, не слышишь? Рубашка горит! — заорал я.

Она вскочила, сунула Библию под подушку и бросилась в кухню. Контуры утюга между тем оплыли уже густо-коричневым ободком.

— Вот видишь? — иронически сказал я.

Она застыла в оцепенении у стола, глядя на вырывающиеся из-под утюга бурые струйки дыма. Овал чистого, светлого лица Сидике вспыхнул вдруг кумачом. Красота его бросилась мне в глаза. Я схватил утюг и грохнул его на решетчатую подставку. Она этого словно бы не заметила — тупой, безжизненный взгляд ее был прикован к коричневому пятну.

Немое потрясение девушки подействовало и на меня. Я тихонько погладил ее по запястью.

— Сидике…

Рука ее дрогнула, протянулась к пятну и ощупала его. Я погладил чуть выше. Светлые пушинки у нее на руке едва уловимо потрескивали. Внезапно она обхватила ладонями мою голову. Заглянув ей в лицо, я увидел, как из уголков ее широко раскрытых глаз медленно выкатились две слезинки. И прижался к ее груди.

— Сидике…

— Говорила мне матушка… — голос ее прервался, потом зазвенел фальцетом, — чтоб беды какой не наделала…

— Сидике…

Я погладил ее по лицу, по мягкой, бархатной шее, коснулся даже груди. Заплаканные глаза девушки испуганно встрепенулись. И она оттолкнула меня.

— Дура… — проворчал я, озлобленно посмотрев на Сидике, развернулся и вышел из кухни.

11

— Ты чем это занимаешься целыми днями? — прервав жестом бабкино чтение, укоризненно спросил меня дед.

Я валялся на их кровати и глазел в потолок. Отвечать не хотелось. «Да ничем я не занимаюсь, — подумал я про себя, — с тоски подыхаю. Хоть бы случилось что!» И живо представил, как в комнату, с прожженной рубашкой на руке, входит Сидике, что-то лепечет, бабка тут же устраивает ей дикий скандал, возможно, даже выхватывает из кармана связку ключей и в сердцах швыряет их в девушку. Ну а я преспокойно лежу на кровати, наблюдая, как Сидике, вся в слезах, выскальзывает из комнаты.

— Может, все-таки скажешь, чем ты занят весь день?! — снова спросил меня дед, повернувшись ко мне всем корпусом и сощурившись за толстенными стеклами своих окуляров.

— …говорю ему, говорю, иди делай уроки, да он разве послушает?!.. В мать пошел… — шурша в пальцах листами газеты, брюзжала бабка. Она стреляла на меня глазами поверх очков, еле державшихся на кончике носа.

— Я, дедушка, много читаю и уроки все делаю, — невозмутимо ответил я, продолжая глазеть в потолок.

— В твои годы я уж в учениках ходил. Специальность уже в руках была. Эх, не так ты живешь, брат, — сказал он.

— В твои годы, в твои годы, — передразнил я насмешливо. — Что не так-то? Ну что?

— Валяешься целыми днями, вот что! Размазня из тебя получится! — вскипел дед, но бабка, сердито взглянув на него, энергичным жестом водворила очки на место и проворчала увещевательно:

— Врач сказал, чтобы он отдыхал побольше. Малокровие у него, не видишь разве, какой он бледненький?

— Врач это два года назад сказал, и с тех пор ничего, жив-здоров…

— Да как это ничего? — вскинулась бабка и хотела уж было дать волю словам, но дед покраснел как рак, дернул себя за седой хохол на макушке и знаком велел ей продолжить чтение. Бабка, еще покудахтав немного, взялась опять за газету и, переменив тон, начала читать. Я слушал, все время поглядывая на дверь, но Сидике так и не появилась. Глаза мои слиплись. Бабка вскоре умолкла и отложила газету. Стул под ней заскрипел — она встала. Я почувствовал, как она наклонилась, укрывая меня одеялом. В нос ударил противный запах старческого дыхания, но отвернуться не было сил. Я заснул.

В доме уже горел свет, когда бабка стала будить меня.

— Вставай, Дюрика… нужно раздеться… — говорила она. — Вот чертовка!.. сожгла, дрянь!.. ну, вставай же… сейчас мы постелем… и ляжешь как следует…

Я разодрал глаза. Сожженная ночная рубашка лежала на видном месте, расстеленная на горке белья. Она уже не интересовала меня. Пока бабка стелила постель и помогала мне снять ботинки, мне не давала покоя мысль, что уроки остались несделанными, но я отогнал ее и юркнул под одеяло.

В ванной комнате зашумела вода. «Опять Сидике моется», — подумалось мне. На минуту сознание мое прояснилось, и я, не испытывая на сей раз никакого страха, увидел перед собой ее свежее, отливающее матовым блеском тело и полотенце в руках, которое она как-то странно комкала… Я заставил себя зажмуриться, но видение не исчезло. Постепенно я погрузился в сон.

Он принес мне успокоение.

Сидике, съежившись, присела на деревянную решетку у ванны. Она улыбалась мне. Потом выпрямилась во весь рост и, качнувшись, поплыла в мою сторону. Я смущенно потупил глаза, но Сидике, тронув меня за подбородок, подняла мою голову. И рассмеялась. Совсем как мать…