Посвящение — страница 85 из 95

ти минут не прошло, как выскочил бедолага весь, целиком; взглянуть на него страшно было — этакий дрожащий комочек, весь в слизи, в крови, а заплакал — словно котенок запищал. Я в общем знал, что надо пуповину обрезать, потом перевязать… ну, кое-как справился, тем более что видел — на Тери вряд ли можно рассчитывать, она, видать, сомлела от боли да от натуги. Обтер я дитя кое-как, закутал его — мальчик это был, — даже, кажется, засмеялся, потом побежал узнать, есть ли вода горячая: новорожденного, слышал я, искупать сразу надо. Вода была чуть тепловатая, бросил я в плиту пару сухих кукурузных початков, раздул огонь, потом посмотрел, дышит ли ребеночек-то еще… У него только нос был снаружи виден; развернул я пеленку, вижу, он сморщился весь, будто плакать собрался, а звук из него еле-еле выходит; ничего, думаю, вот сейчас искупаю, ты у меня сразу замяукаешь; потом подошел к Тери, трясу ее, по щекам бью; не знал я, хватит ли у нее сил сесть хотя бы, мокрой тряпицей снова вытер ей лицо, грудь, нижнюю часть; вижу, вслед за ребенком из нее еще что-то вышло, я принес ведро, бросил туда это дело. Снова стал помаленьку приводить ее в чувство, кричу ей: сын, сын у тебя, слышишь?.. Трудно она в себя приходила; дал я ей снова воды и говорю: ты отдыхай, я сейчас дитя искупаю, запеленаю, а там, может, и ты сил наберешься… Так и вышло. Окунул я локоть в воду, теплая ли, потом смыл с дитенка всякую пакость, а он уж и блеять начал, как полагается; я смеюсь, агукаю; вытер его насухо, рубашку надел, распашонку, подложил две пеленки — штанишек резиновых не нашел, да ничего, думаю, пока он смирный еще; положил на другую кровать, на подушку, накрыл. Потом сел, отдышался немного. И тут слышится в тишине голос Тери: давай от него избавляться… Я сначала даже не понял, о чем она. А она попросила еще воды, попила, приподнялась на локте и опять: избавиться от него надо, все равно не жизнь будет у него, а мука сплошная… Растерялся я. Хотел накинуться на нее: дескать, как ты можешь думать такое, — и тут на столе увидел медицинскую книжку. А я-то совсем про нее забыл, да и про все прочее тоже: про то, что собрался отсюда уйти навсегда, пусть они с матушкой сами едят друг друга, или пускай она забирает ребенка и идет на все четыре стороны… Ничего не сказал я, но чувствую, опять меня дурь забирает. Будто снова я захмелел — а ведь только что был как стеклышко. Мелькнуло у меня в голове: останься я в корчме еще какое-то время, бог знает, что бы я дома нашел. Может, Тери сама бы уладила все, а может, и разродиться бы не смогла, одному богу известно… Умри они оба, я бы только перекрестился — вот каким обманутым я себя чувствовал. Но факт, что я пришел-таки домой — и все равно не по моей воле все вышло. Ни времени, ни возможности не было у меня, чтобы спросить с Тери за все, и вместо того, чтобы крикнуть ей в глаза: дескать, стерва ты, сука бесстыжая, за что ж ты меня так подло обманывала, — я ее водой поил, обтирал, приводил в чувство, улыбался: мол, гляди-ка, сын у тебя, сыночек… В мгновение ока это все на меня обрушилось. Что бы мне повернуться и убежать подальше, когда я увидел, что Тери рожает!.. В корчму вернуться, куда угодно! Ведь я уже за нее ответственности не чувствовал, за щенка ее — тоже. Со спокойной душой мог бы взять и уйти, и нет такого суда, который меня осудил бы за это… А я не ушел, наоборот, помогать стал, как мог. Ухаживал за этой б…, ублюдку ее помогал на свет появиться… В общем, ни слова я не сказал, лишь сидел и смотрел на ту желтую книжечку. Тери, видно, слегка успокоилась, но все говорила усталым голосом, запинаясь: избавляться от него надо, все равно ему жизни не будет… Я знаю, мать тебе рассказала… Поросята в хлеву уж очень визжали, я вышла посмотреть, где ты… Тут мать твоя на меня налетела, убирайся, кричит, плохо будет тебе, когда он вернется. Не могла я, говорит, терпеть дальше, рассказала ему, кто такая ты есть. Испугалась я очень, а спорить с ней не могу, да она мне и слова вымолвить не дает. И все одно твердит: убирайся из нашего дома, если жизнь тебе дорога. Потом ушла, а я так и осталась стоять во дворе. Поросята надрываются в хлеву. Хотела я тут же уйти, да не могу с места сдвинуться. Думаю, накормлю поросят — и уйду. Все равно после этого нет у меня другого выхода. Вылила я пойло в корыто — и чувствую, что трясусь, что все внутри обрывается. Тут схватки начались. Испугалась я, что и в дом не успею войти, свалюсь во дворе… Тери все говорила, а я молчал, чувствовал лишь, что во рту у меня пересохло. Наконец собрался с силами, спрашиваю: и как же ты себе все это представляешь? Это я, значит, насчет того, что она меня так обманула; а она свое: зажмем ему нос и рот, он и задохнется. Или горло немножко сожмем, будто при родах случилось. И так равнодушно, так холодно она это говорила, что я не выдержал, заорал: ты что это говоришь-то?! Да как язык-то у тебя поворачивается, так-перетак?! Ты что думаешь, меня и в такое дело можно втравить? Чтоб я своими руками убил того, кому на свет помог появиться?! Твой это ребенок, и делай с ним, что хочешь!.. Тут и она кричать взялась, да голоса у нее не было: а зачем ты помогал, просили тебя об этом? Я и сама сделала бы все, что надо… Ну вот и делай сама, только я сперва уйду из дому! Схватил я куртку свою, и тут она по-другому заговорила, взмолилась: не бросай меня, ты же видишь, как я ослабела! Ах, ослабела? А когда ты с его отцом легла, тогда ты не ослабела?! С тобой я тоже легла, нахально отвечает она. Так что ты бы тоже мог его отцом стать. Да только я не стал, а стал бы — уж я от него бы не отказался! А тебе я поверил, как идиот последний, даже жениться хотел! Думал, ты порядочная девушка, а ты просто подстилка для каждого встречного и поперечного! Неправда, уже рыдает она, ты у меня всего лишь четвертый в жизни, клянусь! Сказал бы я, кто этим сказкам твоим поверит… Ей-богу, говорит, это правда, чистая правда! Тот, от кого ребенок, сначала жениться обещал, а потом посмеялся и бросил. И правильно, говорю я, сделал, дурак он, что ли, шлюху брать в жены! Я не шлюха!.. Так мы ругались и даже не слышали, как ребенок заплакал. Почему ты сразу правду мне не сказала, говорю я, разве я не заслужил этого? Боялась, отвечает она. Боялась, что ты меня бросишь, с ребенком-то в животе! Но замуж идти за меня не хотела! Из-за тебя не хотела! Что значит — из-за меня? Чувствовала, что недолго нам вместе быть! Как это — чувствовала? Я всегда серьезно с тобой говорил, защищал тебя даже перед матушкой, я в самом деле считал, что мы с тобой подходим друг другу! Она ни слова в ответ, ревет только. Не реви, мать твою в корень, не смей реветь, отвечай мне честно!.. Бился, бился я — и уж готов был с кулаками на нее броситься, когда она наконец выдавила: потому что я тебя не любила… Вот тебе, Дюла Киш, получай, дурень вселенский! Так ты, стало быть, врала, притворялась все это время, посмешище из меня делала, чертова кукла?! И — хвать ее по физиономии, да так, что зазвенело. Нет, не врала я, плачет она, ведь я ни разу не сказала тебе, что люблю, вспомни, было такое хоть раз? Не хотела я врать тебе, не хотела… Зачем тогда жить со мной согласилась, зачем позволила, чтоб я тебя обнимал, какого дьявола тебе от меня было надо?! Несчастная аж тряслась вся, еле можно было разобрать, как она говорила: я тебя хорошим человеком считала, ты первый хороший человек был в моей жизни, ты ко мне с уважением относился, думал не только о том, чтобы переспать… Чуть не растрогался я, слыша такое, ей-богу. Счастье еще, что голову не потерял, — и заорал на нее: врешь ты, даже сейчас врешь! Она: клянусь тебе, это правда, чистая правда! Не клянись, говорю, бог накажет. Лучше скажи: как ты представляла, что будет с твоим дитем в нашем доме? А так, объясняет она, если не выяснится, что он не твой, ты его запишешь на свое имя, а там я исчезну как-нибудь из твоей жизни, а ты его вырастишь, ты хороший… А поженились бы мы, тогда бы он остался у меня на шее, если бы мы, скажем, потом развелись, а что мне делать с ребенком, когда я с собой-то не знаю, что делать?.. Вон ты как все придумала, значит?.. Ах ты, дрянь! И — бац ей еще под глаз. Нашла, значит, дурачка, дурачок, он вывезет! На это ума у тебя хватило, а на то, чтобы честно жить научиться, чтобы в глаза мне смотреть, на это у тебя мозгов нет?! Бил я ее, почти как жену свою бывшую… Бил, а сам орал: убирайся отсюда сию же минуту вместе со своим ублюдком! И толкал ее, дергал, даже пинал, кажется, когда она уже на полу была — до того злоба голову мне затуманила… Наконец выдохся я, но протрезветь уже не смог. В голове у меня, дядя Фекете, будто какой-то мотор работал — гудел, скрежетал, стучал нещадно. Я уж каждую минуту ждал: вот, сейчас взорвется, сейчас это страшное напряжение разнесет к чертям и меня, и все вокруг… Не знаю, сколько прошло времени: может, час, может, больше, — только слышу я, что Тери уже не ревет, а всхлипывает, зато дитенок в своем углу распищался, будто большая кошка. Встал я, взял этого запеленутого лягушонка и швырнул его матери на кровать… Да, швырнул, потому что жалости человеческой тогда во мне уже не осталось ни грамма. Бери свое отродье и убирайся вместе с ним к чертовой бабушке! Тери взяла, развернула болезного, опять захлюпала, потом говорит, давай избавимся от него, Дюла, ведь, если он жить останется, ему не жизнь будет, а сплошное мучение… Нам с тобой ничего не сделают, скажем, при родах в нем что-то хрустнуло… Вот ты, говорю, если хочешь, и избавляйся, а я тут при чем?.. Говорил я все это, дядя Фекете, уже смирившись, что поскребыш этот не доживет до утра… Я-то готова, да и ты помоги мне! До сих пор помогал, помоги и в этом, а потом уйду я отсюда, уйду в чем есть, как пришла… Уж так просила она меня, так умоляла! Может, ты, говорит, боишься? Тут ты струсил, видать? Конечно, струсил… Я, ей-богу, не в себе был, в ту минуту точно был не в себе… Иначе чего бы я вдруг захохотал как оглашенный?.. Тери же смотрела на меня испуганными глазами и бормотала: сожми горло ему — и все… Я же все хохотал, хохотал, потом ухватил руку Тери, пальцы ее раздвинул, приложил их к горлу ребенка… и… и обеими руками стиснул… пальцы Тери на его шее… Вот как все было. Тери, конечно, не сказала в полиции, что ее рука тоже на шее была у ребеночка… Говорит, хотела удержать меня и не смогла, да и рот я ей зажал… Ну, а на самом деле я только прижал ее пальцы к горлу младенца. А рот я ей не зажимал, и мешать она мне ни капельки не пыталась. Могла бы, если б хотела, закричать, да у нее и в мыслях такого не было. Ей-богу, все так и было, дядя Фекете. Говорю, я тогда был ненормальный какой-то, что-то во мне будто лопнуло… А когда увидел я, что ребеночек-то не дышит, тут я уже не смеялся, тут я заплакал. Отпустил я ее пальцы, а она не может их с шейки убрать. Вроде как их судорогой свело. Я и тут ей помог: осторожненько, один за другим, разогнул пальцы, руку ее на колени ей положил. А она глядит на младенца остекленевшими глазами, будто парализованная, и лишь рот разевает, ни слова не может сказать. Этого ты добивалась, вот, получай, сказал я со слезами, взял куртку — и прямиком в отделение». — «Скверная история», — пробормотал Лазар Фекете.