Прежде он сам не поверил бы в это: когда за ним с гулким звоном захлопнулась дверь седьмой камеры, он ощутил отчаяние. Страшило его не одиночество, не безучастная тишина — скорее то, что его считают чуть ли не закоренелым убийцей. Но кому он может теперь рассказать, объяснить, что он совсем не такой… что он не то что человека — лошадь не бил без причины?! Он, опустив голову, потоптался возле двери, потом горько махнул рукой. Говорить бесполезно: все равно ему не поверят. Вон и прокурор… «Надо было бы съездить ему по шее…» Он еще раз махнул рукой. Прокурор этот — как состарившаяся собака: не из злости кусает, а от страха. Что на него обижаться, а тем более бить? Прокурор — он лишь делает свое дело. И вообще, что изменилось бы, если бы он, Лазар, в ярости набросился на него? Конвойный его оглушил бы и тут же надел наручники. И был бы прав. Все это напоминает историю с Ферко Ходи, которая случилась на фронте, а теперь вот вдруг вспомнилась. Что ты ни делай, все обращается против тебя… Этот Ферко Ходи доложил Имре Тоту, сержанту, что у него понос с кровью, а потому, если можно, пускай его не ставят сегодня в дозор, а пошлют к санитарам. Доложил это Ферко Ходи, как положено, с должным подобострастием — и вот на тебе… «Приказ отказываетесь выполнять?!» — прогремел ответ. И пошло-поехало: «смирно!», «напра-во!» «нале-во!», «бегом!», прыжки на корточках, ползанье по обледеневшему снегу… «Хочу слышать: у тебя все еще говно с кровью, Ходи?» Ферко Ходи зубы стиснул, слезы из глаз текут. А они, солдаты, стоят, словно окаменев, и смотрят, что будет. Ферко Ходи рот не в силах открыть, а Имре Тот неистовствует: «Я тебя так вылечу, кишки вместе с кровью наружу вылезут! Ходи! Лечь! Встать! Лечь! Встать! Быстрей! Будешь ты у меня порхать, как муха на веревочке!» И Ферко Ходи с маху бросался на покрытые мерзлой травой кочки. А они, остальные, затаив дыхание, следили за ним, будто в цирке за трюками акробата. «Хочу слышать, Ходи: все еще говно с кровью?» Ферко Ходи лежал на земле, руки его меж истоптанных, грязных пучков травы были в крови. Он пытался поднять голову и не мог. «Отказываешься приказ выполнять? Бунт? Ну, покажу я всей вашей компании!..» Лицо у Имре Тота стало багровым от гнева, он подозвал к себе двух вооруженных солдат из дежурной команды и приказал отвести Ферко Ходи в штаб полка. Больше о Ферко они ничего не слыхали. Имре Тот тогда выстроил их и долго орал: «Надеюсь, вывод все сделали для себя! Так будет с каждым, кто откажется выполнять приказ! С каждым, без исключения! Чтоб знали, что вы не где-нибудь, а на фронте! Разойдись!» Земля дрогнула, когда они одновременно сделали шаг, спеша выполнить команду. И долго с тех пор даже шепотом не смели выражать недовольство… Это было еще в сорок третьем. А в конце сорок четвертого даже Имре Тот говорил по-другому; командиром роты тогда был старший лейтенант Сенаши. «Только с умом, ребята… только никакой паники…» А Имре Тот сказал: «Теперь уж продержимся как-нибудь, язви его в бога мать, того, кто войну эту выдумал…» В конце сорок четвертого солдаты чуть ли не любили сержанта Тота, будто это не он так обошелся с Ферко Ходи. Словно к тому времени все ему простили… как будто можно простить человеку бесчеловечность…
Теперь Лазар Фекете видел перед собой прокурора, доктора Саси, и про себя думал: каким должен стать человек, который всю жизнь представляет обвинение? Только обвинение — и никогда защиту… «Будто на ярмарке, — и он даже засмеялся, так ему было горько. — Будто торгуются два купца. Товар им не так уж и важен, зато очень важна цена». Он покачал головой: в конце концов, их тоже можно понять. И один купец, и второй, и продающий, и покупающий — оба свой расчет имеют и хотят его оправдать, а потому один назначает цену много выше стоимости, а второй дает много ниже. Хотя оба знают, сколько товар стоит на самом деле… Иначе они и купцами бы не были. И оба ломают комедию. То же самое будет, наверно, и с ним, думал Лазар. И прокурору, и адвокату известно, какой приговор он получит. Они знают ведь, что он сделал, и закон им известен. А все-таки прокурор будет доказывать, что он, Лазар, ненавидит существующий строй, что он затаившийся враг; адвокат, стало быть, наоборот: что он, Лазар, ни в чем не виновен. Что это была случайность. А ведь и то, и другое неправда. И это тоже все знают. «Я просто-напросто Лазар Фекете, не больше и не меньше. В этом моя вина, и в этом мое оправдание». Он глубоко вздохнул и побрел к окну. Не глядя в него, он смотрел в стену, будто в зеркало. И, словно увидев на лбу у себя полоску пластыря, поднял руку, осторожно ощупал ссадину. «Ничего не скажешь, хорош я буду в пятницу на суде…» И он печально улыбнулся.
В среду был на обед тминный суп и галушки из манной крупы. Нельзя сказать, что обед был обильным; но у Лазара все равно не было аппетита. Он сидел на постели, в голове у него было пусто, словно мысли все сбежали куда-то. Мир тюрьмы успел стать для него вечностью — а ведь был он тут всего-навсего пятый день. Он как будто привык к нему и не видел вокруг ничего странного, ничего удручающего. Он даже про себя удивился: как это так, что среди этих стен и решеток он чувствует себя как дома; вот к городу он и за двадцать лет не привык — лишь притерпелся к нему, научился не замечать… Он подумал: это, может быть, потому, что здесь, в камере, воздух такой же сырой и холодный, как и в снимаемой им комнатенке на Железнодорожной, 80. И такие же беленые стены, и такой же цементный пол… Вспомнились мамуля с татулей. «Изменил я им», — устыдился он. С самой субботы даже не думал о них ни разу, словно их и на свете нет. Напрочь о них позабыл. «Кто им воду носит из колонки?» — покаянно качал он головой, и покаяние перешло вдруг в гнев против Дюлы Киша… Если б этот дурень несчастный не говорил столько, наверняка он бы вспомнил про стариков… Потом он увидел перед собой ребят из бригады: сейчас, к среде, они все, наверно, успели уже обсудить: и пасху, и опрыскивание, и жен… И меня… Ему захотелось узнать, с кем из бригады разговаривали полицейские: ведь лейтенант поминал, что был такой разговор… С Кенерешем, с Тиби Кочишем? Он пожал плечами. Начальство к нему никогда ничего не имело, только в бригаде многие недовольны были, что он слишком старается… Он подумал, что лейтенант, скорее всего, выяснял мнение руководства, а прокурор, наверно, будет выспрашивать работяг… «Правду сказал прокурор. Человек всегда первым делом своих лягает». Он не отрываясь глядел на беленую стену. Незаметно им овладело странное наваждение: он как будто был в кино, но в таком, где крохотный зрительный зал вмещает всего лишь одно сиденье. Растерянный, опасаясь чего-то, он сидел на единственном стуле, зная, что здесь он один, и все-таки словно бы слыша гул голосов и ощущая ни на что не похожий запах кино, запах, в котором смешался и аромат одеколона, и запах пота, и вонь непроветренного подвала, и воздух с улицы. Странное это было наваждение: он — и в кино!.. На пальцах можно было бы сосчитать, сколько раз он бывал в кино за всю свою жизнь: с женой, Этелькой Хайнал, ни разу не удалось сходить, а ведь сколько раз собирались… С приятелями он раза два, может, ходил на фильмы, когда они выбирались на субботний бал в город. «Ну вот, посмотрели, а умнее не стали, — смеялся Пали Дару, — мне два стакана вина с содовой больше дадут, чем это кино!» Один раз сходил в плену, во Франции: очень уж папаша Мишель его уговаривал, так что он в конце концов взял велосипед и поехал — и, сидя в третьем ряду, смотрел какой-то английский фильм, в котором ни черта не понял, догадался только, что там любовные переживания. Потом, в новом общежитии, с соседями по комнате сходил, и еще раз, уже один, с тоски, когда жил на квартире… Был выходной, он пообедал в вокзальном ресторанчике, съел шницель с рисом и с маринованным салатом, посидел немного, потом вышел, но домой идти не хотелось, и он купил билет на четырехчасовой сеанс. В зале, кроме него, было несколько человек. Фильм был про войну, действие разыгрывалось среди огромных, поросших елями гор… Он изумленно смотрел на суровый, величественный пейзаж, на непрекращающийся снегопад… Даже после кино, на улице, ему казалось, что вокруг идет снег и хлопья его застревают у него на ресницах… Он часто потом вспоминал этот фильм, но в конце концов в памяти у него остался лишь снегопад да огромные горы, поросшие хвойным лесом. Он еще удивлялся, почему снег не казался ему холодным — словно теплые хлопья падали, тихо кружась, мягко садились на ветви, ему на лицо… Лишь потом он сообразил: ветер нес по улице тополиный пух…
Сейчас он сидел на постели, как будто в кино, ждал, когда же погасят свет… ждал с любопытством: какой фильм покажут ему на этот раз…
Это тоже было странно. Раньше он всегда знал или мог догадаться, что увидит на полотне. Об этом говорилось в афишах, об этом рассказывали фотографии в витринах, громко рассуждали соседи по комнате. Тот фильм, со снегом, был исключением, на него Лазар сам купил билет, даже не посмотрев название. Но когда вышел, не ощутил разочарования. Словно именно этот фильм и мечтал посмотреть, эти поляны в горах, в забытом богом краю, эту немую войну, этот больной покой, этот нескончаемый снегопад…
Но о чем ему придется смотреть сегодня? В том, что придется, он был почему-то совершенно уверен. Чувствовал: этого не избежать. Даже если случится вдруг задремать — он не сможет закрыть глаза, голова его не упадет в забытьи на грудь. Знал он также, что у него не будет возможности встать и уйти… Он заперт в этом крохотном, на одного зрителя, кинозале, привязан к единственному своему месту, шея его — в жесткой колоде…
Зрительный зал стих, но лампы еще горели. Он хотел крикнуть: что там такое, почему не начинают? — но не посмел подать голос: ведь он никогда в жизни не смел подавать голос, вообще громко высказывать свое мнение — с какой же стати стал бы нетерпеливо, требовательно кричать теперь? Он молча смотрел, как Имре Тот измывается над Ферко Ходи, слышал хриплое бормотание бедолаги, видел его распластанное на мерзлой земле тело — и не протестовал, не смел даже руки в кулаки стиснуть… Он знал: сегодня сержант муштрует Ферко Хо