ди, а завтра, может, возьмется и за него, Лазара Фекете… Он, словно оцепенев, сидел в тишине; камера, только что пахнувшая зрительным залом, вдруг превратилась в промерзлый погреб. Ему было очень зябко, тело сводила мелкая дрожь. Хотелось подуть на пальцы, растереть их — но он ощущал на запястьях наручники, которыми руки были прикованы к подлокотникам. Ему было страшно. Ведь если он шевельнется, кто-то, кого он не видит, наверняка гаркнет: сидеть! Спрятать что-нибудь хочешь? Что у тебя в руках? Нож, пистолет, бутылка? Встать, смирно! Посмей только шевельнуться — пришибу, как котенка паршивого!..
Наконец прозвучал гонг — или, может, это был колокол. Звук висел в воздухе долго-долго, потом постепенно затих, умер, стал тишиною — будто капля воды, скатившаяся на самое острие сосульки и застывшая там. Медленно, еле заметно стал меркнуть свет: на зрительный зал словно бы наползала тяжелая, мрачная туча. Потом пошел снег. Бесшумно посыпались сверху огромные хлопья копоти.
Загремел бодрый, патриотический марш, и из тьмы проявилось изображение: сверху — орел с приоткрытым клювом, вокруг него, рамкой, венок из дубовых листьев. Затем посветлело, и четче стал текст под гербом. ДИПЛОМ. НАСТОЯЩИМ УДОСТОВЕРЯЕТСЯ, ЧТО ЛЕВЕНТЕ[19] ЛАЗАР ФЕКЕТЕ НА СКАЧКАХ В КОМИТАТЕ МЕДЕР 1938 Г. ПОЛУЧИЛ ВТОРОЕ МЕСТО С СУММОЙ ОЧКОВ 253. 1 ИЮНЯ 1938 Г. И в треугольнике неразборчивые подписи: ВИЦЕ-ГУБЕРНАТОР КОМИТАТА МЕДЕР такой-то, ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ОРГКОМИТЕТА СКАЧЕК такой-то, ИНСПЕКТОР ПО СПОРТИВНОМУ ВОСПИТАНИЮ КОМИТАТА МЕДЕР такой-то. В подписях было разборчиво лишь одно слово: ВИТЕЗ[20]… Каждый из трех подписавших диплом был витез… Изображение замутилось, исчезло, остался лишь ритм звучащей музыки; это тоже был марш, но другой: он звал трудящихся праздновать 1 Мая. На экране стены снова возникли буквы. Сверху, мелко: «Номер табеля поставок — 395»; под ним — расплывающаяся печать с серпом, молотом, пшеничным венком и звездой. В середине, большими буквами: «ТАБЕЛЬ ПОСТАВОК — 1950/1951». Ниже: «Поставщик — Лазар Фекете. Место жительства — Сентмихайсаллаш». И в самом низу, совсем мелко: «8831 — Гос. типография, 4 отд., Будапешт, 1950. — 2688/0501». Чья-то рука начала перелистывать табель: рубрики, цифры… Номер табеля — 395. Поставщик — Лазар Фекете. Место жительства — Сентмихайсаллаш. Количество проживающих, вместе с поставщиком … В возрасте меньше года … чел., в возрасте 1—6 лет … чел., старше шести лет … чел. Всего … чел. Обязательные поставки. А) Зерновые и продукты животноводства: всего … по видам продуктов … пшеница … кг, рожь … кг, фураж … кг, животные продукты и жир … кг, картофель … кг. Лук репчатый … кг, чеснок … кг. Б) Птица и яйца: птица … кг, яйца … кг. В) Свинина: … кг или = пшеница … кг. Г) Вино: … литров. На страницах, все перелистываемых той же рукой, теперь выделялись лишь заголовки: «Сведения о хозяйстве… Обязательные поставки по видам продуктов… Обязательные поставки по видам продуктов… Обязательные поставки по видам продуктов… Обязательные поставки по видам продуктов… Выполнение обязательных поставок по птице и яйцам по сезонам… Посевная площадь и сведения об урожае… Поголовье скота… Поставки молока и выполнение… Выполнение… Выполнение… Выполнение… Особые отметки… Особые отметки…» Рука закрыла книжечку — марш смолк, долго было темно и тихо, затем на экране стены, словно при демонстрации старых заезженных, исцарапанных лент, замелькали какие-то световые блики и пятна, послышалось урчание, гудение кинопроекторов вместе с хрипами репродуктора, пытающегося выдавить из себя звуки человеческой речи… Наконец из-за треска пробилась цыганская музыка: полноватый скрипач с черными, зализанными волосами, с молодцеватыми усиками выводил, подобострастно улыбаясь: «Иней, иней на сухой траве, белых прядей много в голове, не глядят девушки на старого бетяра…» — «Ух ты! Да это же мы с профессором!» — невольно вскрикнул от радости Лазар; в самом деле, фильм показывал их за угловым столиком в «Тополе»: перед ними вино в кувшине, и они, забыв обо всем, поют: «Ничего на свете мне не надо, только трубку да стакан вина… Иней, иней на сухой траве, много белых прядей в голове, не глядят девушки на старого бетяра…» Песня кончилась, Лазар засмеялся и тут же начал новую; в «Тополе» они с профессором тоже запели снова; ему даже помнилось смутно, что на этот раз он, подмигнув цыгану, затянул: «Иду я по аллее, вдоль акаций, в груди воспоминания теснятся… Был дивный вечер, жаворонок в небе…» — пел Лазар, сидя на нарах в тюремной камере, но фигуры на экране стены почему-то не пели с ним вместе. Изображение на стене застыло, из него крупно выдвинулось лицо профессора, оно раздвоилось, оба лица стали самостоятельными, каждое принадлежало отдельному человеку. «Да это же дядя Лайош, Лайош Фекете!.. — ахнул Лазар. — А это — Имре Тот…» Он долго разглядывал их, но тут цыган-скрипач неожиданно грянул: «Жеребец каурый пляшет под седлом, к милой я собрался поскакать на нем, с милой по душам я хотел поговорить, эх, труба играет, надо уходить». Профессор пел, притопывая в такт ногой, но Лазар лишь головой качал: нет, этого они не пели в «Тополе», точно не пели… Он даже замахал улыбающемуся с экрана цыгану: прекрати, эта песня совсем не отсюда, не было этого, пели они совсем другое — и, прикрыв глаза и приподняв вверх палец, он дрожащим голосом затянул: «Эх, любил отец мой петь, до утра в корчме сидеть, а потом сидеть и день, пей до дна, кому не лень, а коль мать его заругает, он еще два дня прибавляет…» Скрипач, однако, на него не смотрел, а вскоре его круглая, улыбчивая физиономия вдруг совсем исчезла с экрана — словно оборвалась лента. Стена засветилась ослепительной белизной, и посреди белизны этой зазвучал молодой голос Этельки: «Твой отец умер. Похоронили его тихо. Новостей дома нет. Бьемся, как можем. Очень ждем тебя домой». На мгновение мелькнула почтовая открытка, на ней — почерк жены, какие-то печати и штемпеля. Снова сияющая белизна… теперь он слышал собственные рыдания. Он был в плену, в лагерном бараке, он плакал, а товарищи по плену утешали его: «Не горюй, ему теперь уже хорошо…» А он все равно плакал… Потом произошло что-то странное: на экране снова замелькали кадры, но теперь уже словно бы он, Лазар Фекете, крутил этот фильм, и фильм этот был о том, как он сидит в камере, и еще были там его трудные думы, воспоминания… Все перепуталось, все было сразу, Лазар лишь удивленно качал головой, видя себя в бараке, среди пленных, и слыша собственные слова: «Он бы долго еще мог жить, ему шестидесяти не было», — и слыша, как он уговаривает сам себя: чего, в самом деле, плакать-то, не привык он, что ли, к смерти на фронте; да и в мирное время в деревне не особенно убивались, когда кто-нибудь умирал: поплачут, конечно, помянут покойника — пускай земля ему будет пухом, — а на третий день, горе не горе, надо за дела браться, копать, пахать, жать: ведь время не остановишь… Придя с кладбища, первым делом спешили в хлев, в конюшню, поить, кормить: «Скотина-то ни при чем…» Перед Лазаром замелькали картины поминок: люди в черном пьют вино за столом, накрытым белой скатертью, закусывают хлебом и творогом, а под конец уже поют, даже смеются сквозь слезы. На одном таком грустном, пополам со слезами, застолье Лайош Фекете, дядя Лазара, сказал: «А тетушка-то уже в раю, оттуда смотрит, как мы тут пьем-гуляем!» — и все вокруг волей-неволей засмеялись. Потом Лазар увидел себя в лагере: он сидит на земле, задумчиво смотрит куда-то в пространство. И опять загудели слова: нечего плакать, к смерти давно можно было привыкнуть, сколько смертей он видел за время отступления, да и тут, в лагере, насмотрелся… И ничего, ни слезинки не проливал… На экране возникла другая картина: он, только-только вернувшись из плена, спрашивает у Этельки: «От чего отец умер?» И слышит: мать в кухне вдруг заплакала, запричитала… «Повесился он, на чердаке, — голос Этельки чист, как обручальный платок. — Пришли хлеб реквизировать… А отец мешок пшеницы припрятал — так людоеды эти к нему прицепились, кричали, как на последнего негодяя, требовали, чтобы сказал, где мешок закопал, а не отдаст, заставят перепахать весь двор, а потом отправят в трудовой лагерь… Потом нашли наконец пшеницу на чердаке. А отец в ту же ночь повесился… Потому, наверно, что поймали его на лжи… Теперь уже никогда не узнаем…» Лазар увидел себя: он не плачет, он чувствует себя спокойным и сильным, даже еще утешает мать. Он идет во двор, подходит к хлевам, осматривает их, заглядывает на конюшню и в сад. Везде надо белить, надо латать сушилку для кукурузы; потом заходит в амбар, щупает, гладит руками ларь для зерна, выдолбленное из ствола корыто, купленное у цыган, виноградный пресс. Наконец, когда смотреть больше нечего, идет по лестнице и взбирается на чердак. Сюда он хотел подняться в первую очередь, да решимости не хватило. А может, смелости. Как будто отец все еще мог сидеть там — ведь два года прошло уже, как его схоронили. Осторожно, боязливо поднимает он западню и, сделав еще несколько шагов, видит висящую на балке веревку. Подойдя ближе, долго, как зачарованный, смотрит на нее, пытаясь представить отца с вывернутой набок головой, с исказившимися чертами — на войне видел он и повешенных, знал, как они выглядят. Потом ищет место, где был спрятан мешок пшеницы… Он даже не заметил, что Этелька стоит у него за спиной. «Это мать хотела, чтобы веревка здесь оставалась… Я говорила ей, что нельзя так, сжечь надо веревку… К нам даже цыгане приходили, выпрашивали веревку: нам она все равно только несчастье принесет, а другим, наоборот, счастье… Мать и слышать ничего не хотела об этом… Так с тех пор и висит…» И Лазар снова видит себя, молча расхаживающего по чердаку. На бечевке, протянутой между балками, висит в связке несколько початков белой кукурузы. У западни, на полу, рассыпана груда грецких орехов. Дальше — проволока рядами: зимой здесь сушат белье… И снова слышится молодой голос Этельки: «Я его первая увидела… можешь себе представить… Не знала, как сказать матери… К тому времени он остыл уже, соврать невозможно было… Позвала соседа, дядю Яни Бите, вдвоем мы вынули его из петли, а мать пока в горнице постелила… Пока мы его вниз снесли с дядей Яни, уж и свеча горела, зеркало было завешено…» И Лазар видит, как он, двадцатисемилетний, подходит к веревке, отвязывает ее; слышит собственный голос: «Пшеницу озимую посеяли?» — «Как всегда. На одном хольде у косогора». — «Как кукуруза?» — «Можно снимать». — «Рассыплем здесь, на чердаке. Сушилку поправлять надо, святым духом держится…» И он снова видит себя: вот он направился было к лестнице — и вдруг повернулся, бережно обнял Этельку за плечи, притянул к себе, сказал шепотом: «Вот я и дома…» — «Да… да…» И он ощущает, как горячие слезы Этельки обжигают его заросшее щетиной лицо. Потом на экране был вечер; он, Лазар, выходит во двор, разбивает о землю несколько кормовых тыкв, собирает в котелок семена, желтую мякоть мелко рубит топориком, бросает ее в казан, выливает туда же ведро воды, разжигает в яме под казаном огонь. Потом, сидя на корточках, подбрасывает в огонь ветки акации, обглоданные коровой сухие кукурузные будыли и, когда от огня остается лишь жар с играющими красными бликами, кидает в него отцову веревку. Он все еще видит себя: вот он проверяет, сварилась ли тыква, садится у казана на обрубок для колки дров, зак