Он не ответил и несколько мгновений напряженно прислушивался, а затем с облегчением вздохнул, и тень вновь заиграла на его щеках.
— Все в порядке, — пробормотал он. — Я боялся, что это петух.
— О, теперь еще слишком рано, — запротестовал я, — еще глубокая ночь.
— Разве это куриное отродье с чем-нибудь считается? — с горечью возразил он. — Они с одинаковым успехом начинают кукарекать в самой середине ночи, и даже раньше, если могут этим испортить человеку его вечернюю прогулку. Я убежден, что они делают это нарочно.
Он сказал, что один из его друзей, дух человека, убившего агента водопроводной компании, любил появляться в доме, в подвале которого хозяева держали кур, и стоило полицейскому пройти мимо дома и зажечь свой карманный фонарик, как старый петух, в полной уверенности, что взошло солнце, принимался кукарекать словно сумасшедший, и тогда бедный дух должен был исчезать. Случалось, он возвращался к себе уже в час ночи, взбешенный тем, что все его выступление продолжалось не больше часа.
Я согласился, что это, действительно, несправедливо.
— Ах, в какое нелепое положение мы поставлены, — продолжал он, вне себя от негодования. — Не могу понять, чем руководствовался наш старик, там, наверху, когда придумал этот петушиный сигнал. Сколько раз я ему твердил и повторял: установите определенное время, и каждый из нас будет его придерживаться; скажем, до четырех часов утра летом и до шести утра зимой. Какая прелесть твердое расписание!
— А как вы поступаете, когда вообще поблизости нет петухов? — осведомился я.
Он собирался ответить, но снова вздрогнул и прислушался. На этот раз я сам отчетливо услышал голос петуха, принадлежавшего нашему соседу мистеру Боулсу.
— Ну вот, извольте радоваться, — сказал он, подымаясь и протягивая руку за шляпой. — И приходится мириться, ничего не поделаешь. Интересно, который час все-таки?
Я посмотрел на свои часы и сказал, что половина четвертого.
— Я так и думал, — прошептал он. — Пусть мне только попадется эта гнусная птица: я сверну ей шею.
И он собрался уходить.
— Если бы вы подождали меня минуточку, — сказал я, вскочив с постели, — я бы проводил вас домой.
— Это очень мило с вашей стороны, — поблагодарил он, — но, — и тут он остановился, — мне, право, совестно вытаскивать вас на улицу ночью.
— Какие пустяки, — воскликнул я, — я с удовольствием прогуляюсь!
Я кое-как оделся и захватил зонтик, а он взял меня под руку, и мы вместе вышли на улицу.
У самой калитки палисадника мы встретили Джонса, одного из местных констеблей.
— Добрый вечер, Джонс, — сказал я (в праздники я всегда ощущаю прилив вежливости).
— Добрый вечер, сэр, — ответил он немного грубовато, как мне показалось. — Разрешите спросить, что вы тут делаете?
— Пожалуйста, могу вам сказать, — ответил я, взмахнув зонтиком, — я собираюсь немного проводить моего друга.
Он спросил:
— Какого друга?
— А, да, конечно! — засмеялся я. — Я и забыл. Вам его не видно. Это дух джентльмена, который убил певца. Я провожу его только до угла.
— Гм, на вашем месте, сэр, я бы этого не делал, — сказал Джонс мрачно. — Послушайтесь моего совета, проститесь-ка с вашим другом тут и возвращайтесь домой. Может быть, вам невдомек, что на вас ничего нет, кроме ночной рубашки, ботинок и цилиндра. Где ваши брюки?
Манеры этого человека возмутили меня. Я сказал:
— Джонс, не заставляйте меня писать на вас жалобу. Я вижу, что вы пьяны. Мои брюки там, где им полагается быть: на ногах их хозяина. Я отлично помню, как надевал их.
— Я их не вижу, значит, вы их не надели, — дерзко возразил он.
— Простите, — отчеканил я, — повторяю, я их надел. Полагаю, мне лучше знать, надевал я их или нет.
— Не спорю, — ответил он, — но на этот раз вы, видно, не знаете. Я провожу вас домой, и давайте не будем больше препираться.
В этот момент дядя Джон, которого, очевидно, разбудили наши голоса, открыл парадную дверь, а тетя Мария появилась у окна в ночном чепчике.
Я объяснил им ошибку констебля, разумеется в шутливом тоне, чтобы не навлечь на него неприятности, и обратился к духу, желая, чтобы он подтвердил мои слова.
Увы, он исчез. Он оставил меня, не сказав ни единого слова, даже простого «до свидания». Меня так обидела его черствость, что я разрыдался, и дядя Джон повел меня домой.
Зайдя в свою комнату, я обнаружил, что Джонс был совершенно прав. Я, оказывается, действительно не надел брюк. Они по-прежнему висели на спинке кровати. Очевидно, не желая задерживать гостя, я о них забыл.
Таковы, друзья мои, фактические обстоятельства дела, которые — как скажет каждый доброжелательный и здравомыслящий человек — невозможно истолковать превратно и клеветнически.
Но невозможное все же случилось.
Отдельные личности, — повторяю, отдельные, — оказались неспособными понять простую цепь изложенных мною событий иначе как в ошибочном и оскорбительном свете. На мою репутацию брошена тень, — и кем же? — моими родственниками, людьми одной крови и плоти со мной.
Но я не злопамятен, и лишь для того, чтобы восстановить истину и отмести незаслуженные обвинения, я выпускаю в свет этот отчет о подлинных событиях.
Эдмунд МитчеллФАНТОМ ОЗЕРА
Я получил профессию адвоката, но жизнь библиотечного затворника мне больше по душе, а потому, имея неплохой независимый доход, я предпочитаю держаться в стороне от безумств судебных ристалищ.
Проживаю я в Лондоне, в меблированных комнатах, а когда меня там нет, то почти наверняка можно найти в Иствуд-Холле, чудесном старом доме, окруженном красивым парком, — от столицы его отделяют два-три часа пути.
Иствуд привычен мне с детства. Миссис Армитидж, бывшая его хозяйка, приходится мне тетей; она заменила мне мать, так как я рос сиротой. На двоих ее сыновей, с которыми меня разделяет около десяти лет, я всегда смотрел как на младших братьев и был к ним очень привязан. Их отец, полковник Армитидж, подхватил на службе за границей какую-то заразу, долго болел и умер, когда Чарльзу сравнялось три года, а у Нормана начал резаться первый зуб.
Когда на миссис Армитидж свалилось это несчастье, я и сам был еще ребенком. Правда, в отличие от ее сыновей, я понимал уже, что такое смерть, и убитая горем вдова, супружескому счастью которой был отпущен столь недолгий срок, находила во мне самое искреннее сочувствие и утешение, какого можно ожидать от мальчика. В тот час, когда наступил давно предрешенный конец и тетя, обняв меня за шею, отчаянно зарыдала, узы нашей родственной привязанности еще более окрепли. В последующие годы я сделался не по летам задумчив — наверное, так на меня повлияла ее подспудная печаль. Как бы то ни было, когда я повзрослел, тетка стала обращаться ко мне за советом во всем, что касалось ее детей и собственности.
Годы шли, братья тоже сделались взрослыми, я поселился в другом месте. Но мои комнаты в Иствуде всегда меня ждали, и, когда бы я ни появился, двоюродные братья и тетка радостно меня приветствовали.
И всегда за мной сохранялась роль семейного советника. Ни один важный шаг не был предпринят без моего ведома. Достаточно было и незначительного повода, чтобы меня срочно вызвали в Иствуд, и я радовался этому как предлогу прервать на время учебные и книжные занятия. Я был свободен от оков брака и мог в любую минуту поехать, куда душа пожелает.
Мне часто вспоминается один из подобных визитов в Иствуд. На этот раз я был вызван туда по очень основательной причине. Полк, где служил Чарльз, неожиданно решили отправить в Индию, и перед отплытием брату дали краткий отпуск, чтобы попрощаться с домашними. Конечно, меня тут же вызвали телеграммой: требовалось обсудить и решить множество вопросов.
Бедная тетя очень горевала из-за предстоящей долгой разлуки с сыном. Сам же Чарльз был радостно возбужден. Рожденный для военного ремесла, он жаждал перемен и приключений. Три-четыре дня продолжались хлопоты, настал час расставания; Чарльз с матерью простились со слезами на глазах.
Мы с Норманом проводили Чарльза в Портсмут и видели, как отплывал «Малабар». Братья были очень привязаны друг к другу, бедняга Норман боялся заговорить, скрывая дрожь в голосе. Когда мы с Чарльзом в последний раз простились за руку, в его крепком пожатии ощущались любовь и благодарность. Мы следили, как отплывало судно, молодой воин в окружении своих товарищей вновь и вновь махал нам рукой с палубы. Потом мы понуро тронулись в обратный путь.
Я проводил Нормана в Иствуд и задержался на несколько дней, чтобы по мере сил успокоить изнывавшую от тревоги мать. К концу второй недели, когда я собрался в Лондон, миссис Армитидж уже вспоминала отсутствующего сына не с печалью, а с надеждой.
Миновало полгода, и Норман тоже покинул семейное гнездо: он поступил на дипломатическую службу и был откомандирован в посольство за границу. Из Индии от Чарльза регулярно поступали вести, он писал матери длинные письма, она, как мы условились, отсылала их Норману, а Норман — мне. Таким образом мы знакомились со всеми его новостями и отвечали ему почти с каждой почтой.
Наступила середина лета (Чарльз отбыл в начале того же года). Я уже больше месяца сидел в Лондоне, стояла изнурительная жара. Уже несколько дней я тосковал и не мог взяться за работу.
Однажды утром, выглянув на улицу и убедившись, что зной не спал, я не выдержал: пора было спасаться с душных улиц и раскаленных тротуаров. Я отправился через зеленые поля и журчащие ручьи — в Иствуд.
Там меня ждал самый приветливый прием. Отпустив от себя обоих сыновей, миссис Армитидж грустила и скучала; когда я объявил, что пробуду не меньше двух-трех недель, она была благодарна. В тот вечер мы очень приятно провели вдвоем время за обедом, разговор шел исключительно о мальчиках и их письмах. Вскоре ожидалась почта из Индии, мы наперебой гадали, что там будет.
В начале одиннадцатого мы разошлись по спальням. Мои комнаты располагались в первом этаже бокового флигеля; там имелась застекленная дверь, выходившая на лужайку. Я распахнул створки, зажег лампу, затененную абажуром, и, подставив лоб прохладному воздуху, сел читать.