Потерянное царство. Поход за имперским идеалом и сотворение русской нации [c 1470 года до наших дней] — страница 11 из 77

При Елизавете иноземцы почувствовали ухудшение отношения к себе. Если при первых Романовых количество иностранцев, прибывавших в Россию, походило на маленький ручеек, при Петре и его наследниках оно стало мощным потоком. Недоверие и неприязнь к чужакам совпали с небывалым ростом национального самосознания. В правление Елизаветы начались многовековые споры о проблемах отечественной истории и литературного языка – двух главных элементов национального строительства в любом европейском государстве раннего Нового времени. Всероссийская империя должна была обрести всероссийский же народ, историю и язык, и произойдет это в правление Елизаветы.

23 августа 1749 года в Академии наук и художеств в Петербурге Герхард-Фридрих Миллер произнес речь под названием “О происхождении народа и имени российского” (Origines gentis et nominis Russorum). Немец по происхождению, Миллер прибыл в Санкт-Петербург в 1725 году, в тот год Петр основал академию как учреждение для исследований и обучения. Коллеги речь (“диссертацию” на языке того времени) встретили в штыки. Миллер доказывал скандинавское происхождение Рюриковичей и самого имени Руси. Его выводы пришлись бы по душе многим русским государям былых времен – например, Ивану Грозному, который через Рюриковичей возводил свою родословную к императору Августу и называл себя германцем. Но в 1749 году доводы Миллера уже воспринимались не только как непатриотичные, но и вредные для престижа страны. Академия отменила уже назначенное публичное чтение диссертации и создала комиссию для ее рассмотрения. Таким образом, Миллер спровоцировал первую научную дискуссию в русской историографии, и результат ее повлиял на развитие науки если не на столетия, но точно на несколько десятилетий вперед.

Патриотическая лихорадка развилась еще сильнее во время новой войны со Швецией в 1741–1743 годах. Но неприятие академиками заключений Миллера не было лишь проявлением кратковременной вспышки патриотизма. В первые годы правления Елизаветы власть беспокоил вопрос патриотизма среди академиков. В начале 1740-х академия страдала от текучки ее членов: ученые, главным образом немцы, оставляли русскую службу и возвращались в Европу, где публиковали исследования, сделанные в России. Таким образом, страдал и престиж империи, и ее научное развитие. В 1744 году власти приставили караул к зданиям Академии наук, ограничив доступ к ее библиотеке, архиву, коллекциям и т. д. Иностранцам доверять более не следовало.

Два года спустя двор снова вмешался в академические дела, назначив нового президента. Им стал Кирилл Разумовский, младший брат фаворита императрицы Алексея Разумовского. Недавнему слушателю Геттингенского университета исполнилось лишь восемнадцать лет. Его возраст был не так важен, как тот факт, что он был близок императрице и стал первым “русским” президентом академии. Разумовскому предшествовали четыре президента – все без исключения немцы.

Разумовскому и его “первому министру” Григорию Теплову (ученику Прокоповича, назначенному асессором академии) пришлось улаживать историографический кризис. Для оценки труда Миллера назначили комиссию, которая с октября 1749-го до марта 1750 года провела 29 заседаний. Главным оппонентом Миллера стал русский по происхождению Михаил Ломоносов. Сын поморского рыбака прославился прежде всего своими открытиями в химии. Однако эпоха Просвещения и национальной мобилизации требует универсальности – и Ломоносов берется за историю с языкознанием. В этих областях он был дилетантом, но заметно повлиял на их развитие в России. Выступая, так сказать, одним из первых почвенников, ученый утверждал, что слова Миллера “служат только к славе скандинавцев или шведов”15 и что “всё оное к изъяснению нашей истории почти ничего не служит”16. Разумовский в дебатах о происхождении Руси встал на сторону Ломоносова. Напечатанный оригинал диссертации Миллера уничтожили.

В диспуте с Миллером источником аргументов Ломоносова стал устаревший и во многом неточный “Синопсис” 1674 года. Но вдохновляли его скорее идеи этой книги, а не факты. Книга о происхождении русского народа нашла в России не только издателей, но и читателей, которые оценили в ней именно фокус на родословной нации, а не только государства и династии. Ломоносов хотел, чтобы академия сделала “Синопсис” общим учебником истории. Принимая на веру историческое объяснение истоков “славено-русского” народа, Ломоносов поддался мифу о единстве велико-и малороссийских наследников Киевской Руси, отделяющему их от европейского Запада.


Новая общерусская нация обрела свою историю. Следующим шагом стало обретение общего литературного языка. Петровские реформы открыли Россию для влияния западной культуры и проникновения иностранных слов (главным образом из немецкого либо через немецкий). Другим, не столь явным европейским новшеством стала практика, когда литературный язык искал основу в языке разговорном. До этого времени литературный язык опирался на церковнославянский – язык, созданный средневековыми проповедниками для обращения славян в христианство, позднее он использовался как язык богослужений и книг в православных славянских землях. Он объединял Великую, Малую и Белую Русь, но принадлежал прошлому, а не будущему. Созданной Петром бюрократии нужен был секуляризованный язык для управления государством. Язык подьячих московских приказов, сложившийся также на основе церковнославянского, для этих целей не подходил. Петр ввел упрощенный “гражданский” шрифт и призывал подчиненных и переводчиков западных книг писать просто, избегая церковнославянской вычурности.

Но всплеск патриотизма при Елизавете остановил упадок церковнославянского, который вдруг оказался не символом религиозного традиционализма и старозаветности, а краеугольным камнем национальной идентичности и знаком подлинной “русскости”. Как и спор о происхождении Руси, диспут о будущем языка начали в Академии наук. На поединок вышли два русских поэта и драматурга – Василий Тредиаковский и Александр Сумароков. Ломоносов выступил в роли арбитра. Тредиаковский вначале поддерживал движение к изменению литературного языка, сближению его с разговорной речью. В правление Елизаветы он передумал и гневно вопрошал: “На что же нам претерпевать добровольно скудость и тесноту французского, имеющим всякородное богатство и пространство словенороссийское?”17 Сумароков же был критически настроен по отношению к церковнославянскому, точнее сказать “киевскому”, наследию русской литературы. О Прокоповиче он писал:

Разумный Феофан, которого природа

Произвела красой словенского народа,

Что в красноречии касалось до него,

Достойного в стихах не создал ничего18.


Осенью 1748 года Сумароков представил в академию свою драму “Гамлет” для отзыва перед публикацией. Тредиаковский, один из профессоров, указал на стилистические недостатки: “Везде рассеяна неравность стиля, то есть, инде весьма посла-венски сверх театра, а инде очень по-площадному ниже трагедии”19. Отзыв стал поводом для открытого конфликта Сумарокова и Тредиаковского. Ставкой было не только место на вершине растущего русского литературного Олимпа, но и судьба будущего русского языка, на котором будут написаны новые творения. Тредиаковский отстаивал высокий стиль, укорененный в церковнославянском, Сумароков же хотел максимального приближения словесности к разговорной речи.

Ломоносов занял компромиссную позицию. Он считал, что церковнославянский и впредь должен служить фундаментом русского литературного языка. Подобно Тредиаковскому, он видел корни русского языка в Киевской Руси и превозносил его за “богатство к сильному изображению идей важных и высоких”20. Хотя Ломоносов защищал “славенский” язык и лингвистическую традицию, с ним связанную, он также стремился адаптироваться к новому веянию, пришедшему с запада, а именно – к движению в сторону разговорной речи. Ради примирения этих подходов он предложил теорию трех “штилей” (стилей). Каждому из них полагался свой литературный язык (“род речений”). Высокому стилю, употребимому для героических поэм, од и торжественных речей, – церковнославянский и литературный русский. “Посредственный”, которым следовало писать драмы, опирался на разговорные язык, но без вульгаризмов, не опускаясь в “подлость”. Низким можно писать комедии, в которых допустимы простонародные слова.

В предисловии к “Российской грамматике” 1755 года Ломоносов пишет, что в русском обнаруживается “великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка”21. Особой оригинальности в этих словах искать не стоит. Формула Ломоносова напоминает похвалы, которые в 1605 году Ричард Кару расточал английскому (“Письмо касательно преимуществ английского языка” — Аn Epistle Concerning the Excellencies of the English Tongue). Но Ломоносов воспевал язык, который лишь готовился встретить трудности Нового времени, его лексика и грамматика еще были недостаточно развиты. На чем же был основан такой оптимизм и уверенность в будущем русского? Ответом служит замечание Ломоносова об истории немецкого: “Немецкий язык по то время был убог, прост и бессилен, пока в служении употреблялся язык латинский. Но как немецкий народ стал священные книги читать и службу слушать на своем языке, тогда богатство его умножилось, и произошли искусные писатели”22. Из этого следовало, что русский избежал таких трудностей, поскольку был тесно связан с церковнославянским, который уберег русский от зависимости от чужого языка и сделал его великим.

Лингвистические споры середины XVIII века имели прямое отношение к вопросу о том, какая традиция – велико- либо малорусская (в современных терминах – русская или украинская) – будет преобладать в имперской культуре. Сумароков негодовал: Тредьяковской (как правильно по-русски называл того Сумароков) дал “имени породы своей окончание малороссийское, по примеру педантов наших, ибо