с заглянул в книгу. Некоторые абзацы были обведены карандашом или губной помадой. И еще чем-то похожим на кровь.
Уоллас начал читать, но уже через пару абзацев ему стало противно, и он отложил книжку. Он и не знал, что это порнографический роман. Потом он потрогал линии на листах. Да, это действительно была кровь. Джессина кровь. Она резала себе вены, чтобы черкать в книжке кровью. Между страницами Уоллас нашел несколько лезвий. Там были и другие книги, такие же мерзкие, надо думать, и пузырек с каким-то красным порошком – наверное, из одной из тех лавок вуду, которых хватает во Французском квартале – хотя он ей не раз говорил, чтобы она не ходила в такие места. Нечего ей там делать. Все стены у нее в комнате были завешены плакатами с кадрами из фильмов: жестокие, напоенные кровью глаза, острые зубы в крови, мрачные стены, задрапированные черным кружевом…
– Папа.
Уоллас заставил себя открыть глаза. Он был вовсе не дома, в коридоре у двери в Джессину комнату. Он шел вниз по Бьенвиль, вдыхая прохладный ночной воздух, – он направлялся к реке. Но прошлое снова всосало его в себя, в тот самый день…
Джесси звала его. Десять лет они прожили с ней вдвоем. У них не было никого, кроме друг друга. Десять лет – с того кошмарного дня, когда Уоллас зашел в ванную и увидел Лидию в остывающей красной воде с руками, разрезанными от запястий до локтей. Он – отец Джесси. Кроме него, у нее нет никого. И он должен ответить, если она зовет. Он ей нужен. И он отзовется.
– Папа, – звала она тихо. – Папа.
Уоллас уставился на старенькую картинку на двери в Джессину комнату – мультяшный кролик в заляпанном разноцветными красками комбинезоне пишет малярной кистью слова: ГЕНИЙ ЗА РАБОТОЙ, – потом открыл дверь и вошел из сумрачного коридора в яркий, почти ослепительный свет. Окна Джессиной спальни выходили на солнечную сторону.
Она только что вышла из душа, и ее кожа была свежей, розовой и росистой, как сама весна. Влажные волосы прилипли к щекам. Уоллас смотрел на дочь, и тут зеленое полотенце соскользнуло с ее груди. В последний раз Уоллас видел Джесси голой, когда она была совсем-совсем маленькой, пухлой и несформировавшейся, с розовыми круглыми сосочками и чистой крошечной складочкой между ножек. Но теперь ее грудь налилась и потяжелела, и Уоллас подумал, как это, должно быть, приятно – прикоснуться к этой груди, взять в рот этот сосок цвета спелой клубники. Интересно, какой у него будет вкус?
– Я стану вампиром, папа.
Он вдруг понял, что не может выдавить из себя ни слова. Во рту пересохло, так что даже нельзя было сглотнуть комок, вставший в горле.
– Оденься, Джесси. – У него получился лишь сдавленный шепот, слабый и бесполезный.
– Я буду кусать людей, папа. Я буду ими кормиться. Мне нужна кровь. Густая… горячая… алая кровь. Мне нужна твоя кровь, папа. Я хочу есть. Твоей Джесси нужно поесть. Иди ко мне.
Он сам не понял, как оказался у нее в постели. Конечно, если б она его не соблазняла так откровенно, если б она не была его дочерью, его единственной радостью, если бы он не стремился с такой одержимой готовностью делать все, о чем она его просит… если бы за те десять лет, что прошли после смерти Лидии, у него были другие женщины… если бы боль в его чреслах не рвалась наружу с таким надрывом, он бы, конечно, не дал ей увлечь себя на постель, расстегнуть на нем брюки, оседлать его и обвить его бедрами гладко и туго – как морской анемон. Он бы не застонал, и не сжал бы в ладонях ее налитые и мягкие груди, и не стал бы вбивать свою штуку во влажное и бархатистое естество собственной дочери… Он не знал, сколько все это продолжалось, а потом она наклонилась к нему, и он почувствовал острое прикосновение бритвы к шее под челюстью. Джесси приникла губами к ранке. Он почувствовал, как дернулось ее горло, когда она сделала первый глоток. А потом у него перед глазами поплыла черно-красная пелена.
Он очнулся на Джессиной постели, среди смятых простыней и запаха юной девичьей кожи. На горле был тонкий порез – не страшнее, чем, если бы Уоллас порезался сам, когда брился, – в потеках запекшейся крови и подсохшей слюны. Джесси не было.
Вечером она не пришла домой. Она вообще не пришла.
Прошло несколько дней. Уоллас бросился на поиски. Он искал ее во всех заведениях, о которых она хотя бы раз упоминала в их разговорах. Во всех этих сумрачных барах и ночных клубах во Французском квартале. Он не знал, что он скажет Джесси, когда ее найдет. Ему начало казаться, что в том, что случилось, виноват только он. Как будто это он ее совратил. Как будто он взял ее силой. Он не знал, сможет ли он посмотреть в глаза своей дочери. Но это было уже не важно. Потому что он так ее и не разыскал. И больше уже никогда не видел.
Все чаще и чаще он стал забредать в своих поисках в один тихий бар с незамысловатым названием «У Кристиана», сумрачное заведение с витражными стеклами, что отбрасывали разноцветные тени на тротуар. Этот крошечный барчик в самом конце Шартрез-стрит стоял как бы в стороне от шумной жизни Французского квартала. Уоллас приходил сюда потому, что знал: Джесси здесь нравилось, она здесь часто бывала. В баре он внимательно наблюдал за барменом. Кристиан со знанием дела смешивал коктейли и беседовал с посетителями очень вежливо, хотя и с некоторой отстраненной холодностью. Он отвечал, когда к нему обращались, но никогда не заговаривал первым.
Наблюдая за Кристианом – сухопарым, высоким и бледным красавцем, который всегда одевался во все черное, – Уоллас все больше и больше склонялся к мысли, что Джессины идеи насчет вампиров были не такими уж и бредовыми. В этом Кристиане было что-то такое, что навевало на Уолласа непонятный ужас. Уоллас сам считал себя верующим, но в присутствии этого человека, от которого так и веяло холодом, божественный свет и тепло у него внутри как-то вдруг усыхали. Однажды их взгляды случайно встретились, и Уоллас весь похолодел. Холод в глазах Кристиана – пустой, жуткий холод, как ветер, несущийся над бесплодной равниной, – был убедительнее всех разговоров Джесси, всех ее книг и фильмов, ее судорожных потуг пить кровь.
Уоллас не мог забыть эти глаза. Вот и сегодня, когда Кристиан посмотрел ему в глаза, он испытал то же самое леденящее прикосновение чего-то потустороннего, ту же самую бессильную ярость. Теперь Уоллас верил в вампиров.
Но сегодня он уже не будет таким беспомощным. Пятнадцать лет назад ему было страшно. Но теперь страх уже не имеет значения. Его коснулась десница Божья: это было мучительное и тяжелое прикосновение, оно словно вывернуло его наизнанку, но оно очистило его кровь и подарило ему бесстрашие, и очень скоро они с Джесси встретятся. Сегодня он отомстит за нее, и к нему снова вернутся воспоминания о ней настоящей, о девочке, которая так беззаботно смеялась и танцевала, которая его любила, – а не об этом создании Тьмы, изуверских соблазнов и крови, какой он ее запомнил. Сегодня Уоллас искупит свой грех и снимет с себя проклятие. Сегодня он освободится.
На воздухе он протрезвел. Он собрал себя в кулак, пытаясь твердо стоять на ногах и не поддаваться головокружению и страху. Сегодня – его ночь. Его и Джесси.
Он пошел к реке.
8
Твиг матерился на чем свет стоит, пробираясь по лабиринту запутанных улиц Вашингтона. Улицы казались ему какими-то перекошенными и неправильными, дорожные указатели – не поддающимися расшифровке. Наконец он свернул под кирпич на улицу с односторонним движением, резко затормозил у входа в какой-то модный отель и заявил:
– Здесь мы и остановимся. Молоха подозвал жестами служащего стоянки, и Твиг вручил ему ключи от фургончика.
– Только запомни, который наш, – сказал он. – Он нам еще понадобится. Хотелось бы уехать отсюда в нашем фургоне, а не в какой-нибудь долбаной «вольво».
Вестибюль был сплошной плюш и мрамор, роскошный красный ковер покрывал весь пол. Впрочем, их это не впечатлило. Они сняли номер, Молоха зевнул на трехъярусную хрустальную люстру, а Твиг спер сигареты у парня за конторкой.
Их комната оказалась далеко не такой роскошной и претенциозной. Здесь, на двенадцатом этаже, от всего блеска остался лишь толстый и мягкий, как взбитые сливки, ковер. Зиллах снял ботинки и зарылся босыми ногами в его сливочные глубины. В номере были большие мягкие кровати и такие же воздушные диваны, в которых можно было утонуть, как в облаках. Да, здесь было где развернуться.
Он подошел к окну и раздвинул тяжелые шторы. Внизу безупречный и чистый город переливался огнями, белыми и зелеными. Безумное переплетение улиц было как ребус, который следовало разгадать. А в самом центре этого лабиринта возвышался Мемориал Джорджа Вашингтона, застывший и белый, как кость. Зиллах улыбнулся своим мыслям. Просто прелесть что за город. Все большие города по-своему прелестны. Надо только дождаться ночи.
У него за спиной раздались вопли восторга – это Молоха с Твигом заглянули в ванную и обнаружили там джакузи. Зиллах обернулся и увидел, что они уже сдирают друг с друга одежду и в спешке швыряют ее где попало. Пару секунд он смотрел на них, по-прежнему улыбаясь, потом развязал алый шарф, который удерживал его волосы собранными в хвост, тряхнул головой и принялся расчесывать волосы пальцами, распутывая маленькие колтуны, которые образовались за время пути. Шелковистые волосы скользили между пальцами и рассыпались по плечам.
Молоха и Твиг встали у ванной – голые, как младенцы, – и ждали, что будет делать Зиллах. Зиллах снял брюки и куртку, стянул через голову футболку. Белья он не носил. Они все не носили. Изящный и тонкий, как девушка, он стоял, глядя на Молоху с Твигом. Его кожа была как сливки, волосы – цвета кофе с молоком.
Он подошел к ним и встал совсем близко. У всех троих были татуировки, декоративные шрамы и пирсинговые кольца по всему телу. Жить так долго в телах, которые не меняются и не стареют, казалось им скучным – вот они и старались как-то разнообразить себя. Человеческие тела изменяются под воздействием неумолимого времени: на них появляются родинки, узелки и морщинки. А у Молохи, Твига и Зиллаха были свои, более стильные и приятные способы, как украсить себя: серебряные колечки и замысловатые узоры, выбитые чернилами или вырезанные тонкими бритвами.