Потерянные следы — страница 20 из 55

смотрел навстречу новому дню, отчасти и потому, что сиделось мне теперь просторнее.

К вечеру мы должны были прибыть в речной порт, откуда уходили суда к границам Южной сельвы. Итак, от поворота к повороту, спускаясь все ниже по склону, мы приближались к тропикам. Иногда мы останавливались в тихих селениях, где окна в домах были плотно притворены; растительность от селения к селению становилась все более тропической. Появились вьющиеся, все в цвету растения, кактусы и бамбук; где-нибудь во дворе поднималась пальма, раскрыв свой веер над крышей домика, в прохладе которого женщины занимались шитьем. В полдень разразился проливной и, казалось, нескончаемый дождь, – и до самого вечера не удавалось ничего разглядеть сквозь стекла, помутневшие от стекавшей по ним воды. Муш достала из чемодана книгу. Росарио, глядя на нее, вытащила из своего узла другую. Книга Росарио была издана на плохой, шершавой бумаге; на обложке яркими красками изображена была стоящая у входа в грот женщина, одетая в медвежью шкуру или во что-то вроде этого; женщину обнимал великолепный рыцарь; на все это умиленно смотрела длинношеяя лань: «История Женевьевы Брабантской»[100]. Про себя, в уме, я отметил грубый контраст между этим чтивом и довольно известным современным романом, который держала в руках Муш и который сам я бросил читать на третьей главе, испытывая своего рода неловкость от избытка в нем непристойностей. Хотя я и был противником излишней сдержанности в отношениях между полами, противником лицемерия во всем, что касалось любовной игры, меня тем не менее раздражала всякая литература или словечки, придуманные специально, чтобы опошлить физическую любовь, высмеивая ее, иронизируя или переводя на сальности. Мне всегда казалось, что человек, соединяясь с другим человеком, должен сохранять искренний порыв и ощущение радости, которые присущи животным; и в то же время человек, радостно предаваясь наслаждению, возможному лишь со взаимного согласия, укрываясь от чужих глаз и избавляясь от свидетелей, должен понимать, что все это совершенно исключает всякую иронию или насмешку, как бы смешно или нелепо это ни выглядело со стороны, потому что эти двое людей не могут уже посмотреть на самих себя чужими глазами. Вот почему я не терпел порнографии и литературы «с клубничкой», равно как и всякого рода сальных разговоров или выражений, которые принято метафорически употреблять для обозначения отношений между полами; именно поэтому я с отвращением относился к литературе – очень популярной в наше время, – которая словно специально была придумана для того, чтобы унизить и осквернить все то, благодаря чему мужчина в моменты колебания и слабости духа получает удовлетворение, находя компенсацию за свои неудачи и поражения в утверждении собственного мужского начала, когда он чувствует себя властелином над плотью, которой овладевает. Заглядывая через плечи женщин, я стал читать обе книги, пытаясь сопоставлять грубую прозу и романтический текст, который читала Росарио, однако очень скоро игра оказалась невозможной, потому что насколько быстро переворачивала страницы Муш, настолько медленно читала Росарио. Глаза Росарио не спеша двигались от начала к концу строчки, губы шевелились, складывая слова и укладывая волнующие приключения в ряды слов, которые, однако, не всегда принимали тот вид, какой бы ей хотелось. Иногда она останавливалась перед лицом подлости, совершенной в отношении несчастной Женевьевы, не в силах сдержать жеста негодования; потом снова перечитывала абзац, не веря, что подобное злодеяние могло свершиться. И еще раз прочитывала с начала до конца весь печальный эпизод, приходя в отчаяние оттого, что она ничем тут не может помочь. На лице ее было написано глубокое душевное волнение: она дошла до того места, где обнаружились низкие намерения Голо. «Это все старые сказки», – сказал я, желая заставить ее заговорить. Она испуганно обернулась, поняв, что я читал из-за ее плеча, и ответила: «Нет, все, что написано в книжках, – правда». Я взглянул на книжку в руках Муш и подумал, что если и было правдой то, что написано в этом романе, который привел в ужас издателя и вынудил его произвести множество тщательных купюр, то все равно роман этот не приобрел той степени величественной непристойности, какой отличаются великолепные в своем грандиозном бесстыдстве произведения индусских скульпторов или простых гончаров-инков.

Росарио закрыла глаза. «Все, что написано в книжках, – правда». Возможно, для нее история Женевьевы звучала современно; вероятно, ей казалось, что это происходило в какой-то стране сейчас, в то самое время, когда она читала. Тому, кто незнаком с гардеробом, обстановкой и кухней истории, трудно представить и понять, что такое прошлое. Так, она, вероятно, воображала Брабантские замки в виде здешних богатых асьенд, только окруженных зубчатыми стенами. В этих землях в обычае были охота и верховая езда, на оленей и кабанов там ходили с гончими. Что же касается платья, то Росарио, должно быть, одевала персонажей своего романа подобно некоторым художникам раннего Возрождения: изображая Евангелие, они одевали персонажей, принимавших участие в распятии Христа, наподобие того, как одевались их знатные современники; вот почему на их картинах какой-нибудь Пилат низвергается в преисподнюю вниз головой в роскошных одеждах флорентийского вельможи… Наступила ночь, и в неосвещенном автобусе каждый погрузился в свои мысли. Мы еще долго катили в темноте; и вдруг, завернув за скалу, выехали на пылающий простор Долины Огней.

В течение этого путешествия я уже успел наслушаться о том, как в несколько недель родилось здесь, внизу, селение; родилось на заболоченной земле, где вдруг забила нефть. Однако по этим рассказам я никогда бы не мог представить себе того дивного зрелища, которое развертывалось перед нами теперь за каждым новым поворотом дороги. По всему простору голой равнины плясали столбы пламени, треща на ветру, словно стяги некой божественной разрушительной силы. Пламя, горевшее над отверстиями скважин, через которые выходил газ, покачивалось и дрожало или вдруг закручивалось вокруг своей оси и, ожесточенно гудя, пурпуром начинало извиваться рядом с отверстием, – вольное и в то же время привязанное к месту, к стержням этого роя огней, стеблям этих огненных цветов, рожденных землей, и взлетавшим, хоть летать им и не дано. Случалось, что ветер превращал это пламя в огонь уничтожающий, в разъяренные факелы и затем соединял в единый сноп огней на одном черно-красном стволе, который вдруг на миг приобретал очертания человеческого тела, но в то же мгновение эта фигура рушилась, и горящее тело, содрогаясь в желтых конвульсиях, гудя, сворачивалось в пылающий куст, от которого с треском во все стороны сыпались искры и которое каждую минуту готово было кинуться к городу тысячью щелкающих и жужжащих хлыстов, словно кара, что обрушивается на селение нечестивых. Рядом с этими прикованными кострами без устали, точно и ожесточенно продолжали свою работу насосы, в профиль походившие на больших черных птиц, равномерно долбивших клювом землю подобно тому, как долбит дятел ствол дерева. Было что-то бесчувственное, упрямое, зловещее в этих черных силуэтах, которые покачивались и не сгорали, словно саламандры, родившиеся из моря пламени, волны которого ветер вздымал до самого горизонта. Их следовало бы наградить именами, годными для злых духов, и я стал забавляться, придумывая им названия: Тощий Ворон, Железный Ястреб, Злой Трезуб; но тут мы как раз въехали во двор, где несколько черных свиней – красноватых в отблеске пламени – переваливались с боку на бок в лужах, разрисованных гарью и масляными разводами. Столовая постоялого двора была полна мужчин, которые громко разговаривали и выглядели так, словно их коптили на решетке над очагом. На поясе у них висели противогазные маски: они не успели еще переодеть своего рабочего платья; и казалось, будто они собрали на себя всю копоть и масло – самые грязные выделения земли. Все они пили неуемно, прямо из горлышка бутылок, а по столу разбросаны были карты и домино. Но вдруг игроки оставили бриску[101] и с криками ликования разом обернулись в сторону двора. А там словно разворачивалось театральное действо: во двор входили женщины в нарядных вечерних платьях, в туфлях на каблуках, со множеством украшений в волосах и на шее; в этом грязном, окруженном стойлами дворе их появление показалось мне галлюцинацией. И, кроме того, бисер, четки и бусы, украшавшие женщин, вспыхивали отблесками пламени, которое при каждой перемене ветра заводило новый хоровод сполохов. Красные в отсветах пламени женщины сновали и суетились меж закопченных мужчин, таскали тюки и чемоданы, сопровождая все это страшным гамом, который перепугал мулов и разбудил кур, спавших на насесте под навесом. Оказывается, завтра в этом селении престольный праздник, а женщины эти – проститутки, которые путешествуют вот так круглый год, с места на место, с праздника на праздник, от шахт к ярмаркам, стараясь использовать моменты, когда мужчины щедры. Итак, держа путь от колокольни к колокольне, они ублажали мужчин во славу святого Христофора или святой Лючии, по случаю дня поминовения мертвых или святых младенцев, на обочине дороги или под изгородью кладбища, на пляжах больших рек и в тесных комнатушках, снятых на задворках таверн, где таз для умывания стоял прямо на земле. Но больше всего меня удивило то, как радушно встретило приехавших женщин местное население, и даже добропорядочные женщины – и жена, и молоденькая дочь трактирщика – не выказали ни малейшего к ним презрения. Мне показалось, что они относятся к ним, как относятся к юродивым, цыганам или к чудакам; служанки на кухне смеялись, глядя, как нагруженные пожитками женщины в вечерних платьях прыгали по лужам меж свиней; несколько рабочих, готовых хоть сейчас воспользоваться их расположением, помогали женщинам. Я подумал, что эти странствующие проститутки, попавшиеся нам навстречу, были совершенно случайно очутившимися в нашем времени двоюродными сестрами тех плутовок из средневековья, что ходили из Бремена в Гамбург или из Антверпена в Тент в ярмарочные дни, излечивая от дурного настроения мастеров и подмастерьев и даря своим расположением какого-нибудь паломника, побывавшего в Сантьяго-де-Компостела