Я заметил, что таверна заполнилась рабочими, окончившими очередную смену. Девицы вышли из комнатушек, не забыв припрятать деньги, полученные за первые труды. Чтобы покончить с неловким положением – мы все еще сидели скованно вокруг стола, – я предложил пойти прогуляться к реке. Искатель Алмазов, который чувствовал себя неловко из-за многозначительного внимания Муш, которая заставляла его рассказывать о своих приключениях в сельве, хотя сама почти не слушала, – рассказывать по-французски, которым он едва владел, так что, начав, не кончал почти ни одной фразы. Когда я предложил погулять, он купил несколько бутылок холодного пива и, точно сразу почувствовав облегчение, вывел нас на прямую улицу, которая терялась в ночи, уходя прочь от плясавших в долине огней. Мы очень скоро дошли до берега реки, которая неслась в темноте с непрерывным раскатистым и глубоким шумом, какой издает несметная масса воды, скованная берегами. Это был не бурливый бег узенького ручейка, не плеск потока, не прохладный покой, каким веет от волн неглубокой реки и который мне столько раз приводилось слышать ночами на других берегах; здесь чувствовался сдерживаемый натиск и ритм, рожденный долгим спуском, начавшимся высоко, за сотни и сотни миль отсюда, натиск реки, которая по дороге присоединяет к себе другие реки, берущие начало еще дальше и собирающие на своем пути водопады и ключи. В темноте казалось, что воды эти катятся так испокон веков, и что у реки этой нет другого берега, и что вот-вот шум ее вод вырастет и покроет все, до самого края земли. В молчании мы дошли до небольшой бухточки или, вернее, заводи, которая представляла кладбище старых брошенных кораблей – за рулями этих кораблей уже никто не стоял, а в кубриках поселились лягушки. В самой середине заводи, в тине, завяз старинный парусник благородных контуров с вырезанной из дерева фигурой Амфитриты[105] на носу; груди богини проступали под вуалью, которая, словно крылья, развевалась у нее за спиной и доходила до самых клюзов. Мы остановились возле самого корпуса судна, почти у ног деревянной фигуры, которая, казалось, парила над нами в колеблющихся красноватых отсветах метавшихся в долине огней. Убаюканные ночной прохладой и этим вечным шумом бегущей реки, мы в конце концов прилегли прямо на прибрежную гальку. Росарио распустила волосы и принялась медленно расчесывать их; движения ее были полны такой интимности и ощущения близкого сна, что я не отваживался заговорить с ней. Муш, напротив, не переставая болтала чепуху, засыпала вопросами грека и в ответ нервно повизгивала; казалось, она не замечала, где мы и что открывшаяся нам картина и есть одна из тех незабываемых картин, которые не часто случается встретить человеку на своем жизненном пути. Фигура на носу корабля, огни в долине, река, брошенные суда и созвездия, – кажется, ничто не волновало ее. Должно быть, именно в этот момент ее присутствие начало тяготить меня и стало обращаться грузом, который день ото дня будет делаться все тяжелее.
XI
(Вторник, 13)
Я очень люблю слово тишина. И поскольку музыка была моей профессией, я употребляю это слово гораздо чаще, чем его употребляют люди, посвятившие свою жизнь другим занятиям. Я умею созерцать тишину: знаю, как она измеряется и ощущается. А сейчас, сидя на камне, я проживаю каждое мгновение этой тишины, простирающейся в бесконечную даль и вобравшую в себя такое безграничное количество тишины, что любое произнесенное здесь слово обретает свой первозданный смысл. Если бы я в эту минуту сказал что-нибудь, разговаривая сам с собою, как это часто бывает, то, наверное, испугался бы самого себя. Внизу на берегу матросы косят траву для симментальских быков, которые путешествуют вместе с нами. Голоса матросов не долетают до меня. Не задерживаясь на них ни мыслью, ни взглядом, я обвожу глазами огромную долину, края которой тают где-то далеко, у темнеющего свода неба. С того камня, на котором я сижу, из зарослей, виден как на ладони такой привычный и характерный земной пейзаж. Мне не надо поднимать глаз, чтобы увидеть облако: перистые облака, которые, кажется, вечно стоят вот так, неподвижно, – всего на высоте вытянутой руки, моей руки, которой сейчас я прикрываю глаза от солнца. То там, то здесь, бесконечно далеко друг от друга, высятся деревья, развесистые и одинокие, и рядом всегда кактус, словно высокий канделябр из зеленого камня, на котором отдыхают ястребы, бесстрастные и тяжелые, точно геральдические орлы. Ни шума, ни столкновений, ни шороха; ничто не шелохнется. Покой. И если вдруг зажужжит от страха попавшая в паутину муха, то жужжание ее разносится подобно грому. И снова в воздухе повисает тишина – от края до края ни единого звука. Я уже больше часа сижу здесь, сижу неподвижно, понимая, что идти куда бы то ни было бесполезно, ибо здесь ты всегда будешь в центре этого открытого со всех сторон пространства. Далеко-далеко, из камышей, растущих вокруг родника, выглянул олень. Выглянул и застыл, вскинув благородную голову; застыл над равниной, словно изваяние, будто тотем какого-то древнего племени. Он словно мифический прародитель человека, которому еще только предстоит появиться на земле; словно основатель какого-то клана, и его рогам, набитым на палку, суждено стать гербом, гимном и стягом этого клана. Видно, ветер донес до него мой запах, потому что он вдруг медленно, не торопясь пошел прочь, оставив меня один на один с этим миром. Я обернулся к реке. Воды ее так обильны, что все стремнины, водовороты и подводные камни, встающие преградой на пути неуемного падения реки, сливаются в единый пульс, который бьется в ней непрерывно, и в жару, и в период ливней, с теми же самыми затишьями и приступами, что и в далекие времена, когда человек еще не появился на планете.
Мы отплыли на рассвете, и я долгие часы не сводил глаз с берегов, вспоминая описания, оставленные братом Сервандо де Кастильехос, который ступал тут в своих сандалиях триста лет назад. Добротная старинная проза с годами не потеряла своей ценности. Если автор пишет, что камень, очертаниями похожий на ящерицу, высится на правом берегу, то я обязательно увижу камень, очертаниями похожий на ящерицу, и именно на берегу реки. Там, где автор изумляется гигантским деревьям, я непременно вижу гигантские деревья, детища тех самых, родившиеся на том же самом месте, населенные точно такими же птицами, как и тогда, и точно так же расщепленные молнией. Река из своеобразного ущелья, из теснины, протянувшейся на запад до самого горизонта, здесь, прямо передо мною, разливается во всю ширь, так что противоположный берег тает в дымке, зеленоватой оттого, что этот берег порос деревьями; эти бескрайние воды катятся туда, где в ста милях от океана начинается бесчисленная россыпь островков. Здесь, у реки, которая служит людям и источником жизни, и дорогой, теряет всякий смысл человеческая суета, и не идут в счет мелкие людские заботы. Железная дорога, шоссе остались далеко позади. И теперь вы плывете по течению или против течения. В обоих случаях вам придется примениться к непреложным законам времени. Над любым путешествием, в которое человек пускается по реке, властвует Кодекс Дождей. И я замечаю, что я сам, привыкший с маниакальной настойчивостью следить за временем, преданный метроному по призванию и хронометру по долгу службы, вот уже несколько дней как забыл о времени и появление аппетита или желание спать начал связывать исключительно с той высотой, на которой находится в этот момент солнце. И, обнаружив, что у моих часов вышел завод и они стали, я рассмеялся громко, рассмеялся, оставшись один на один с собой в этой долине, не подвластной времени. Стая перепелов вилась вокруг; капитан «Манати» звал меня обратно на корабль; его крик и вторившие ему птичьи голоса почему-то напомнили мне пение, с которым матросы дружно взмахивают веслами.
Я снова улегся меж тюков с фуражом, под широким брезентовым навесом, по соседству с симментальскими быками и чернокожими кухарками. Запах пота, исходящий от негритянок, с пением толкущих индейский перец, запах быков и острый аромат люцерны пьянили меня. Этот запах никак нельзя было назвать приятным. И тем не менее он бодрил меня, словно сущность его отвечала какой-то скрытой потребности моего организма. Со мной происходило нечто похожее на то, что происходит с крестьянином, когда он, возвратившись домой после нескольких лет жизни в городе, вдруг, взволнованный, разражается слезами, оттого что потянуло знакомым запахом навоза. Что-то похожее – теперь мне вспомнилось это – испытывал я на заднем дворе, где прошло мое детство: точно так же потная негритянка с пением толкла индейский перец, а поодаль пасся скот. Но только там еще была – там была! – та самая корзина из дрока – наш с Марией дель Кармен корабль, – она пахла точно так, как пахнет эта люцерна, в которую я зарылся сейчас лицом с почти болезненным ощущением щемящей тревоги. Муш – ее гамак был подвешен на самом ветру – болтает с греком; ей неизвестно мое укрытие. А рядом со мной у горы тюков пристроилась Росарио, не обращая внимания на то, что капли дождя просачиваются сквозь навес, обдавая прохладой свежесрезанную зелень. Она лежит на некотором расстоянии от меня и, улыбаясь, жует какой-то плод. Я дивлюсь стойкости этой женщины, в одиночестве, без страха и колебания совершающей путешествие, которое дирекция музея, взявшего меня на службу, расценивает, как чрезвычайно опасное предприятие. Похоже, такая закалка у женщины – здесь обычное дело. На корме как раз сейчас купается, поливая себя водою из бадьи и не снимая при этом длинной цветастой рубашки, юная мулатка, которая едет к своему возлюбленному, старателю, промывающему золото где-то в самых верховьях реки, в почти еще не разработанном месторождении. Другая, одетая в траур, едет попытать судьбу проститутки – в надежде на то, что потом ей удастся благополучно выйти замуж; для этого она направляется в селение, расположенное вблизи сельвы, где и по сей день еще знают, что такое голод, который случается в те месяцы, когда река выходит из берегов. С каждым днем я теперь все больше жалел, что взял в это путешествие Муш. С каким удовольствием я бы смешался с корабельной командой и ел из общего котла пищу, которая считается слишком грубой для изысканного вкуса; поближе познакомился бы с этими женщинами, самостоятельными и смелыми, и заставил бы их рассказать мне истории своей жизни. Но больше всего мне, конечно, хотелось бы поближе и безо всяких помех познакомиться с Росарио, чья глубина и цельность не поддавались привычным методам изучения, которые выработались у меня в отношениях с женщинами, встречавшимися до сих пор на моем жизненном пути и довольно похожими друг на друга. Я все время боялся или обидеть, или причинить беспокойство, или показаться слишком фамильярным, или, напротив, оказывать ей чрезмерное внимание, которое могло бы выглядеть смешным и показаться ей немужским. Порою мне казалось, что, доведись нам хоть на миг оказаться в этих тесных стойлах вдвоем, так, чтобы никто нас не мог увидеть, я способен просто грубо схватить ее; все вокруг располагало к этому, однако я не отваживался. А между тем я заметил, что здесь, на пароходе, мужчины относятся к женщинам с веселой и насмешливой грубостью, и, похоже, женщинам это нравится. Но у этих людей свои правила, свои нравы и обычаи, своя манера разговаривать; и мне они неизвестны. Вчера, увидев на мне отличного покроя рубашку, кото