[108]. А когда мы пришли на пристань, они припомнили неизвестную мне историю об инфантах Лара; овевавший ее дух старины был очень кстати здесь, у подножья полуразрушенных стен, поросших грибами и похожих на стены древних заброшенных замков. Мы подняли якорь, когда сумерки удлинили тени развалин. Облокотившись на борт, Муш подвела итоги, заявив, что вид этого призрачного города по своей загадочности превосходит самые смелые вымыслы наиболее знаменитых современных художников. То, что там было рождено фантазией, здесь имело три измерения; все это можно было потрогать и ощутить. Здесь не было конструкций, созданных воображением, не было никакой поэтической дешевки; здесь ходили по настоящим лабиринтам, поднимались по полуразрушенным настоящим лестницам с перилами, которые и на самом деле повисли в пустоте, теряясь в ночи огромных деревьев. Замечание Муш не было глупым; однако мое отношение к ней дошло до такой степени пресыщения, когда мужчине бывает скучно, даже если надоевшая ему женщина говорит умные вещи.
Наше судно, нагруженное мычащими быками, курами в клетках и свиньями, которые бегали по палубе под гамаком монаха, путаясь в его сделанных из семян четках; везущее распевающих чернокожих кухарок, алмазного грека с широкой улыбкой, проститутку, которая в траурной рубашке моется на носу; наполненное гомоном, который подняли музыканты и пустившаяся в пляс команда, – груженное этим шумным и таким разным грузом судно наше напоминало мне «Корабль безумцев» Босха; и этот корабль безумцев отчалил от берега, подобного которому не было в природе. Другого такого берега не могло быть, хотя корни того, что я видел вокруг, таились в обычаях, причинах и мифах, вполне мне понятных; однако результат этих понятных для меня вещей, дерево, выросшее на этой почве, показалось мне столь же неожиданным и новым, как и те огромные деревья, что начали появляться то там, то здесь, окаймляя берега, или вдруг показывались целыми группами у горловины ущелья, в которое входила река, или вырисовывались на западе своими то покатыми, как хребет животного, то острыми, как собачьи морды, кронами – словно сборища гигантских киноцефалов. Конечно, мне случалось видеть подобные пейзажи. Однако в этом мире сырости развалины были больше развалинами, чем где бы то ни было, вьюнки цеплялись за камни иначе, у насекомых были другие повадки, а дьяволы, под рогатыми масками которых стонали танцовщики-негры, были больше дьяволами, чем в любом другом месте мира. Ангел и марака сами по себе были не новы. Но ангел, играющий на мараке, который был вылеплен на арке сгоревшей церкви, – такого я не видел нигде. И я задумался над тем, не была ли история этих земель – по отношению ко всеобщей истории человечества – своеобразным симбиозом культур, но от размышлений меня отвлекло нечто, показавшееся мне в одно и то же время очень близким и очень далеким. Рядом со мной брат Педро де Энестроса напевал вполголоса григорианский гимн, дабы освежить его в своей памяти ради дня тела господня; а сам гимн был изображен старинными нотами на пожелтевших и изъеденных насекомыми страницах ветхого молитвенника:
Sumite psalmum et date tympanum;
Psalterium jocundum cum citara.
Buccinate in Neumenia tuba
In insigni del solemnitatis vestrae[109].
XIII
(Пятница, 15)
Когда мы прибыли в Пуэрто-Анунсиасьон – сырой город, со всех сторон осаждаемый наступавшей на него растительностью, которой уже много веков назад была объявлена так ни к чему и не приведшая война, – я понял, что Земли Коня остались позади и мы вступили в Земли Собаки. Здесь, сразу же за последними кровлями, то там, то здесь высились деревья, с которых начиналась сельва; это был передовой отряд сельвы, ее часовые, надменные и более походившие на обелиски, чем на деревья; они были разбросаны довольно далеко друг от друга на неровном пространстве, заросшем кустарником и опутанном вьющимися растениями, где проложенные днем тропинки за ночь зарастали буйной, все оплетающей растительностью. Нечего делать лошади в этой стране, где нет дорог. Потому что чуть дальше, за зеленой массой, запирающей все дороги на юг, тропки и лазейки ныряли в чащу, пробираясь под тяжелым навесом переплетающихся ветвей, куда не было пути всаднику.
Собака же, глаза которой находятся на высоте коленей человека, напротив, видит, что скрывается в обманчивых зарослях маланги, в дуплах упавших деревьев и в прогнившей листве; собака с чутким носом и острым нюхом, с ее хребтом, мгновенно извещающим об опасности вставшей дыбом шерстью, собака в том же виде, что и в самом начале, сохранила и пронесла сквозь века свой союз с человеком. Естественный пакт связывал здесь собаку с человеком – способности одного дополняли возможности другого, – и это заставляло их работать сообща. В обмен на предприимчивость, оружие, весло и преимущества вертикального положения, которыми владел человек, собака вносила свой вклад – те способности, которые ее соратник по охоте утратил: умение видеть носом, ходить на четырех лапах и спасительное внешнее сходство с другими животными. Собака – единственное существо, которое разделяло с человеком блага, даваемые огнем; и, приблизившись, таким образом, к Прометею, она присвоила себе право принимать участие в любой войне, объявленной человеком животному.
Этот город был поистине городом Лая. Из парадных, из-за оконных решеток, из-под столов выглядывали и скреблись собачьи лапы, вынюхивали носы, высматривали глаза и тут же лаем подавали знак. Собаки усаживались на носу судна, бегали по крышам, следили за приготовлением пищи, не давая пригореть мясу, – словом, принимали участие во всех сборищах и во всех действиях, в каких участвовал человек; даже посещали церковь, и посещали так активно, что один старый, изданный еще во времена колонизации и никогда не соблюдавшийся закон учредил специальную должность собачника, дабы изгонять собак из храма «по субботам и в канун праздников». В лунные ночи, поклоняясь луне, собаки завывали хором; здесь собачий вой не считался, как у нас, мрачным предзнаменованием, и даже обреченные им на бессонницу сносили этот вой с терпеливостью, какую следует проявлять к обрядам, даже если они несколько обременительны, но соблюдаются нашими родственниками, исповедующими иную религию.
То, что в Пуэрто-Анунсиасьон называли постоялым двором, когда-то было казармой. Теперь стены ее потрескались; комнаты выходили во двор – сплошную грязную лужу, где ползали огромные черепахи, припасенные на черный день. Вся мебель состояла из двух брезентовых раскладных кроватей и деревянной скамьи да еще осколка зеркала, прикрепленного прямо к двери тремя ржавыми гвоздями. Только что взошла луна над рекой, и снова после наступившего было затишья по всему берегу – от гигантских посеребренных луною деревьев, окружавших жилище францисканцев, до чернеющих на воде островов – понеслось завывание псов, и тут же в ответ раздался лай с противоположного берега. Муш находилась в самом мрачном расположении духа, не отваживаясь признаться даже самой себе, что времена электричества остались позади и мы вступили в эпоху керосиновой лампы и свечи; что здесь нет даже аптеки, где можно было бы купить предметы, необходимые для туалета. У моей приятельницы хватало ума никогда не рассказывать, к каким средствам она прибегала, ухаживая за своим лицом и телом, желая таким образом убедить всех, что она выше этих женских уловок, недостойных интеллектуальной женщины; одновременно она давала понять, что молодость и естественная красота сами собой делают ее привлекательной. Хорошо зная эту ее тактику, я со злорадством наблюдал с высоты своих тюков, как она то и дело принимается разглядывать себя в зеркало и досадливо морщит лоб. С изумлением я заметил, до какой степени изменились ее формы и сама плоть словно увяла за последние несколько дней. Кожа от умывания жесткой водой покраснела, на носу и на висках обнаружились крупные поры. Неровно окрашенные волосы стали похожими на паклю и приобрели зеленоватый оттенок, наглядно показав, сколь многим был обязан их обычно отсвечивающий медью тон искусству умных красителей. Под кофточкой, перепачканной диковинными смолами, все время капавшими с брезентового навеса, бюст уже не казался упругим, и лак на ногтях плохо держался, потому что постоянно приходилось цепляться за какие-то предметы, то и дело попадавшиеся под ноги на палубе нашего плавучего загона, сплошь загроможденного бадьями и бочками.
Карие глаза Муш, раньше мило искрившиеся зелеными и желтыми огоньками, теперь выражали лишь скуку, усталость, отвращение ко всему и скрытую злость от того, что нельзя было закричать и высказать, до чего же ей надоело это путешествие, которое для нее, кстати говоря, началось с фраз, в возвышенно-литературной форме выражающих восторг. Мне вспомнилось, как накануне нашего отъезда упоминалось знаменитое стремление бежать, подкрепляемое великим словом приключение, которое означало «приглашение бежать», бежать от повседневной рутины в поисках нежданных встреч и всякого рода «невероятных Флорид», порожденных горячечным воображением поэта. И по сей день для нее, бесконечно далекой тем впечатлениям, которые день ото дня доставляли мне все большую радость, возвращая забытые ощущения детства, – для нее и по сей день слово приключение означало сидеть взаперти в городском отеле, созерцать однообразный, хотя, может, и величественный пейзаж, а затем спокойно и без помех перебираться на другое место, влачить скуку не освещенных ночником ночей и просыпаться от крика петуха, обрывающего первый сон. Сейчас она сидела у себя на раскладушке, обхватив руками колени и не обращая внимания на задравшуюся юбку, слегка покачивалась, попивая небольшими глотками водку из жестяной фляги. Она рассуждала о мексиканских пирамидах, о крепостях инков, которые знала лишь по картинкам, об огромных лестницах в Монте-Албан и селениях из обожженной глины в Опи, не переставая сожалеть, что здесь индейцы не воздвигли подобных чудес. Потом с апломбом, очень категорично, не скупясь на технические термины, которые так любят употреблять люди нашего поколения, что я про себя называл «тоном экономиста», она принялась разбирать образ жизни местного населения, пустившись в рассуждения о предрассудках и суевериях, отсталом способе обработки земли, о мошенничествах на шахтах, кончив, само собой разумеется, выводами о прибавочной стоимости и эксплуатации человека человеком. Из духа противоречия я сказал ей, что для меня как раз самым радостным открытием в этом путешествии было то, что остались еще в мире обширные земли, где люди не знают житейской суеты, и многие здесь вполне довольствуются тем, что имеют соломенную кровлю над головой, кувшин, миску, гамак да гитару; у этих людей сохранился еще анимизм и верность старым традициям; в их памяти живут мифы, которые свидетельствуют о культуре, пожалуй, более благородной и разумной, чем та, которая нам досталась