ках, крошечные комары, в зеленом свете походящие на пульсирующие точки. Такая толща зелени ограждает все это зловонное царство от солнца, что лишь несколько слабых лучей проникают сквозь зеленый купол, и мшисто-зеленый цвет превращается у корней деревьев в цвет болота.
Спустя некоторое время после того, как мы начали наше плаванье по этому тайному проходу, нас охватывает ощущение, схожее с тем, что возникает у жителей гор, когда им случается заблудиться в снегах: пропадает чувство вертикального равновесия, перестаешь ориентироваться в пространстве и все начинает плыть перед глазами. Мы уже не различаем, где дерево, а где его отражение в воде. Трудно понять, откуда льется слабый свет: сверху или снизу. Иногда кажется, что вода, словно свод, нависает над нами сверху, а потом чудится, что вся земля превратилась в воду. Или вдруг принимаешь сноп лучей, пробившийся через узкое оконце в листве, за светящийся колодец, пронизывающий воду. Все кругом – стволы деревьев, ветви, лианы – отражаются в воде под острыми или тупыми углами, и поэтому кажется, что повсюду вокруг какие-то берега, какие-то проходы в чаще и просветы в листве, на самом деле лишь созданные воображением. Все вокруг становится зыбким, множится миражами, которых, кажется, можно коснуться рукой, и от этого во мне растет чувство внутреннего недоумения, полной неуверенности и теряется привычное ощущение реальности. Все равно как если бы вдруг человека заставили долго кружиться на месте, чтобы он не мог ориентироваться, когда его приведут к тайному убежищу. Я спрашиваю себя, представляют ли сами гребцы, какое расстояние мы прошли. И мне становится страшно. Страшно, хотя ничто, казалось бы, мне не угрожает. Остальные, похоже, совершенно спокойны; однако необъяснимый страх, вздымающийся из самых тайников моего существа, заставляет меня дышать глубоко, и все равно воздуха не хватает. В довершение всего теплая, липкая, словно мазь, сырость проникает сквозь одежду, покрывая кожу и волосы, отчего еще невыносимей становится назойливость оводов, москитов и других, безымянных насекомых, которые хозяйничают в воздухе, предвещая неминуемое появление малярийных комаров сразу же с наступлением сумерек. Мне на лоб падает жаба. Я вздрагиваю, отметив, однако, что мне приятно это прохладное прикосновение. Не знай я, что это жаба, я бы с удовольствием удержал в руке ее прохладу и даже, может, прижал бы к вискам. Теперь на каноэ вдруг начинают падать сверху крохотные красные паучки. Склонившиеся к воде ветви оплетены сетью паутины. Лодка движется вперед, а на нее сверху сыплется вязкая сероватая масса – затянутые паутиной высохшие пчелы, остатки щупальцев и крыльев, наполовину высосанные скорлупки, некогда сами бывшие насекомыми. Мы сразу же становимся грязными и липкими. Наши потемневшие от пота рубахи перепачканы тиной, смолой и соками растений. Лица приобретают восковой оттенок. На них успела уже лечь печатью тень сельвы, куда почти не проникают солнечные лучи. Мы вплываем в небольшое, покрытое тиной озерцо, застывшее в покое у подножья желтой скалы, и я вдруг начинаю чувствовать себя пленником, со всех сторон стиснутым стенами. Аделантадо подзывает меня и неподалеку от того места, где мы причалили, показывает на отвратительное зрелище: под шкурой мертвого, уже начавшего разлагаться каймана копошатся стаи зеленых мух. Жужжание, несущееся изнутри падали, то и дело переходит в слащавую жалобу, так что кажется, будто устами дохлого хищника причитает какая-то женщина. Я бросаюсь прочь – сейчас мне нужна Росарио, мне необходимо ее тепло. Мне страшно.
Тени сгущаются в ранние сумерки, и не успели мы разбить лагерь, как наступила ночь. Все улеглись по своим гамакам. А сельва наполняется кваканьем гигантских лягушек. Слышно, как в темноте что-то катится в страхе, что-то скользит и извивается. Откуда-то несутся страшные звуки, словно кто-то дует в фантастический гобой. В глубине ущелья что-то прогрохотало медным хохотом. Кажется, будто тысячи флейт перекликаются на двух нотах сквозь листву. И, словно повсюду, вокруг играют на металлических расческах, вгрызаются пилами в деревья и дуют в губные гармошки под аккомпанемент треска и щелканья сверчков. То вдруг чудится, что прокричал павлин, и тут же раздается бурчание, а через мгновение оно слышится совсем в другой стороне, и при этом не смолкает, лишь чуть утихая на время, какой-то свист. Под нами, прижимаясь к земле, ползают невидимые существа. Какие-то твари ныряют в воде, стучат, трещат, плачут, как дети, ржут с верхушек деревьев и звенят колокольчиками со дна ям. Я оглушен и запуган, меня лихорадит. Но сон побеждает страх, побеждает в тот самый момент, когда я уже готов сдаться, готов закричать и признаться в своем страхе – лишь бы услышать в ответ человеческие голоса. Дневная усталость и нервное напряжение истощили меня вконец.
XX
(Вторник, 19 июня)
Когда земля осветилась вновь, я понял, что выдержал Первое Испытание. Вместе с сумраком рассеялись страхи минувшей ночи. Я вымылся по пояс в заводи, а рядом Росарио чистила песком посуду после завтрака. И мне показалось в эту минуту, что я вместе с множеством человеческих существ, населяющих неисследованные верховья великих рек, разделяю это первозданное ощущение красоты, которую чувствуешь и телом, и мыслью, – той красоты, что рождается с каждым новым появлением солнца, той красоты, сознание которой превращается у живущих здесь людей в гордость, с какой они провозглашают себя хозяевами мира, высшими властелинами всего сущего. Рассвет в сельве – если говорить о красках – не так красив, как сумерки. Он встает над землей серый, словно дождливый день; дыша накопившейся за миллионы лет сыростью, он встает над водами, разделяющими землю, и над залитой туманом зеленью. Трудно даже поверить, что этот робкий свет – предвестник солнечного дня. Потребуется еще несколько часов, чтобы солнце, высвободившись из зеленых крон, уронило свой первый яркий луч на безбрежные заросли. Но даже и этот рассвет поднимает из самых глубин нашего существа и обновляет передающуюся из поколения в поколение радость, которая словно разливается у нас по жилам; радость, видно, полученную нами в наследство от далеких предков, которые в течение миллионов лет видели в каждой заре конец ночных страхов, когда смолкает рычание хищников, отодвигается мрак, повергаются в прах ночные призраки и свет стеной ограждает человека от зла.
С рождением дня я чувствую необходимость оправдаться перед Росарио за то, что во время плавания нам редко удается быть вместе. Она смеется и отходит, напевая романс:
Я вышла замуж недавно
И плачу целые дни.
Но слезы – дело пустое,
Не помогут горю они…
В моих ушах еще звучали слова ее лукавой песни, полной намеков на сдержанность, к которой вынуждает нас путешествие, но гребцы уже снова взялись за весла, и мы входим в широкое ущелье, которое – как сообщил мне Аделантадо – пролегает сквозь самое сердце сельвы. Вода, выйдя из берегов насколько хватает глаз, затопила сушу, и лишь кое-где высятся над нею искривленные стволы деревьев, погрузившие в ил свои лианы, словно бросившие якорь корабли. Красно-золотистые стволы других деревьев, исчезнувших под водой, просвечивают сквозь нее, будто миражи. А самые древние – стволы уже умершей сельвы, – побелевшие от времени и больше похожие на мрамор, чем на древесину, возвышаются обелисками, словно венчая затонувший город. За опознаваемыми предметами – родником, бамбуком, безымянными береговыми побегами – скрывалась буйная растительность, переплетающаяся, опутавшая клубок лиан, кустов, вьюнов, колючек, каучуковых деревьев. Порой она разрывала бурую шкуру тапира, искавшего здесь источник, где он мог бы освежиться. Сотни серых цапель, вытянувшись на своих лапах-ходулях, прячут голову под крыло и только иногда, высунув ее, шарят клювами в воде у себя под ногами, пока рассерженный самец не упадет сверху, с неба и не встанет неподвижно рядом. Неожиданно гигантские кроны расцвечиваются всеми цветами радуги: это с гамом прилетела стая попугаев ара и ложится яркими мазками на резкие тени деревьев, под сенью которых живые существа и растения уже миллионы лет ведут борьбу за то, чтобы подняться вверх, по чужим спинам, достичь света и выйти к солнцу. Неестественно вытянувшиеся истощенные пальмы, голые стволы с одним-единственным листом на самом верху, оттого что ствол израсходовал все соки, пробиваясь к свету, – все это проявление не прекращающейся ни на минуту борьбы за место под солнцем, потому что побеждали и царствовали здесь деревья такой необычайной высоты, каких я нигде больше не видел. Оставив внизу, словно на коленях, своих соперников, обессилевших в этой погоне за светом, деревья, поднявшиеся над сельвой, расправляли в открытом небе, где не надо уже биться за пространство, свои переплетающиеся, воздушные и будто нереальные ветви; с этих повисших в пустоте ветвей, напоминая разорванные кружева, свисали прозрачные мхи. Проходили века, и опадали листья, высыхали питавшиеся соком дерева лишаи, гасли жившие на нем орхидеи. Мертвый ствол словно седел и становился твердым, как розовый гранит, но дерево продолжало стоять, одетое величественной и молчаливой наготой своих ветвей, которые теперь, казалось, подчинялись архитектуре кристаллов с ее особой симметрией, внутренним ритмом и равновесием. Омываемое ливнями и неподвижное даже во время бурь дерево стояло еще несколько веков, пока молния наконец не обрушивала его на непрочный и недолговечный мир, расстилавшийся внизу. И тогда этот колосс, живший еще в доисторические времена, валился, разлетаясь на тысячи завывающих щепок и стреляя во все стороны сучьями: валился, расщепленный надвое, и, охваченный небесным огнем, раскалялся на лету, словно желая сокрушить и испепелить все на своем пути. Сотни деревьев гибли при его падении; раздавленные, сбитые, раздробленные, они рушились, таща за собой лианы, которые, разрываясь, взвивались в небо, точно тетивы луков. Дерево оканчивало свои дни на древнем иле сельвы, разворотив землю корнями, настолько мощно переплетенными и огромными, что они, точно гигантский плуг, проводили борозды, соединяя в одно воды двух ранее не встречавшихся потоков, и, появляясь на свет из недр земли, разрушали муравейники и оставляли воронки, в которые тут же, высунув липкие языки и выпустив когти, устремлялись муравьеды.