валяется своим неверием, я вопросительно взглянул на него. В ответ он так, словно речь шла о чем-то, ни в коей мере не относящемся к религии, сказал, что сейчас начнется благодарственная месса во исполнение обета, данного во время вчерашней ночной бури. И он подошел к алтарю, у которого уже стояла Росарио. Яннес, который, кажется, был православным, прошел мимо, бормоча что-то по поводу того, что Христос един для всех. Индейцы, стоя поодаль, наблюдали за всем этим. Вождь, весь в морщинах и ожерельях из клыков, стоя на полпути между нами и своими сородичами, уважительно следил за нашими действиями. Женщины старались успокоить галдящих детей. Брат Педро обернулся ко мне: «Сын мой, эти индейцы отказываются от крещения. Я не хотел бы, чтобы они видели твое равнодушие. Если ты не хочешь делать этого во имя бога, сделай ради меня. – И, взывая к самому распространенному из человеческих сомнений, добавил уже строже: – Вспомни, что ты тоже был в лодке и тоже испытал страх». Воцарилось долгое молчание. Затем: «In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen»[133]. У меня до боли пересохло в горле. Эти неизменные, повторявшиеся веками слова здесь, в сердце сельвы, приобретали необыкновенную торжественность; словно всплыв от истоков христианства, из времен первых христианских общин, под этими деревьями, которых еще не коснулся топор, они обретали вновь героическое звучание, какое было у них до той поры, когда вознеслись первые гимны к сводам торжествующих соборов, а колокола стали созывать на службу открыто, среди бела дня.
Sanctus, Sanctus, Sanctus Dominus Deus Sabaoth…[134]
В этом храме вместо колонн высились стволы деревьев, бросавшие на землю свои тени. Над нашими головами нависали ветви, таившие в себе бесчисленные опасности. Вокруг нас были язычники, идолопоклонники, следившие за этим таинством из своего лианового нартекса[135]. Только вчера я развлекался, представляя, что мы – конкистадоры, ищущие город Маноа. И сейчас меня осенило: нет никакой разницы между этой и теми мессами, которые слушали конкистадоры, искавшие Эльдорадо в лесных дебрях. Время отступило на четыре столетия назад. Это месса первооткрывателей, которые, пристав к безымянным берегам, водружают на глазах изумленных жителей Земли Маиса символические знаки, отмечающие их движение на запад, вслед за солнцем. Эти двое – Аделантадо и Яннес – коленопреклоненные по обе стороны алтаря, худые, потемневшие от солнца и ветра, один лицом похожий на эстремадурского крестьянина, а другой – на юного писца, засевшего за книги Торговой палаты. Эти двое – солдаты-конкистадоры, привычные к копченостям и солонине, обожженные лихорадками, солдаты, тела которых хранят следы укусов разных тварей. Эти двое, что молятся по обе стороны алтаря, положив шлемы на терпко пахнущую траву, похожи на дарителей, которых изображали фламандские художники на своих картинах.
«Miserere nostri Domine, miserere nostri. Fiat misericordia»[136], – взывает капеллан, с которым мы вступили в Маноа. Время повернуло вспять. Быть может, сейчас тысяча пятьсот сороковой год. Наши корабли попали в жестокую бурю, и монах, следуя Священному Писанию, рассказывает нам о большом волнении, которое сделалось на море, и о том, как волны захлестывали судно; но он спал, и ученики его приблизились к нему, и разбудили его, и сказали: «Господи, спаси нас, мы погибаем». И он сказал: «Почему вы страшитесь, маловерные?» – и встал и повелел ветру и морю, и сделалась великая благодать. Быть может, сейчас тысяча пятьсот сороковой год. Но нет, пожалуй, не так. Годы исчезают, растворяются, испаряются в стремительном потоке времени, несущегося назад. Мы еще не вступили в шестнадцатый век. Мы живем много раньше. Мы – в средних веках. Ибо не человек Возрождения свершил открытия и завоевания новых земель, а человек средневековья. Те, кто отправлялся на великое дело, покидая Старый Свет, проходили не сквозь пышные колоннады Палладио, а под романскими арками, воспоминание о которых живет в их памяти, когда они возводили храмы по ту сторону моря-океана, на окровавленных руинах государства ацтеков. Латинский крест, украшенный клещами, гвоздями и копьями, они избрали для борьбы с теми, кто пользовался очень похожими инструментами для своих жертвоприношений. Средневековье принесло с собой процессии с дьяволами, шествия с драконами, танцы времен пэров Франции, романсы о Карле Великом; и все это сохранилось и по сей день во многих городах, где нам пришлось побывать. Я вдруг отдаю себе отчет в том, что с того самого дня, с праздника тела господня, который мы провели в Сантьяго-де-лос-Агипальдос, я живу в раннем средневековье. Некоторые предметы – утварь, одежда и лекарства – принадлежат другой эпохе; но сам ритм жизни, способы передвижения по воде, светильники и олья, тягучее течение времени и та важная роль, которая в этой жизни отведена Коню и Собаке, характер почитания святых – все это от средневековья, как и проститутки, бредущие из одного прихода в другой в ярмарочные дни, как и бравые патриархи, гордые тем, что могут признать четыре десятка своих детей от разных матерей, детей, которые испрашивают благословения у своих отцов, когда те проходят по улице. И я осознаю, что сам прожил свою жизнь среди буржуа, любящих выпить и всегда готовых переспать с молодой служаночкой; именно о веселой жизни этих бюргеров, о старине, мечтал я в музеях: вместе с ними разделывал я молочного поросенка с опаленными сосцами и, как они, питал страсть к пряностям, которая заставляла искать новых путей в Индию. По сотням картин я знал их облицованные красной плиткой дома с огромными кухнями и коваными тяжелыми дверьми. Я знал их обычай носить деньги в поясах, танцевать парами, взявшись за руки, знал их любовь к щипковым инструментам, к петушиным боям, к шумным попойкам и веселым пирушкам. Я даже знал слепцов и калек на улицах их городов, знал, какими примочками и бальзамами облегчали боль их лекари. Но я знал их под слоем лака старинных картин, хранящихся в музеях, знал как свидетелей мертвого прошлого, которое уже не воскреснет. И вот неожиданно это прошлое становится явью. Я его трогаю и вдыхаю. Я с изумлением обнаруживаю, что получил способность путешествовать во времени, как другие путешествуют в пространстве… «Ite, misa est. Benedicamos Domino, Deo gratias»[137]. Mecca закончилась. И с ней – средневековье.
Но даты по-прежнему не обретают знакомого смысла. Бегут в беспорядке годы, теряя привычное содержание и наполняя календарь новым смыслом; возвращая лунные фазы, годы бегут назад… Тускнеет блеск Грааля, выпадают гвозди из креста, возвращаются в храм изгнанные торгаши, исчезает звезда рождества Христова, и наступает нулевой год, в котором на небо вознесся ангел благовещения. Теперь даты растут по ту сторону нулевого года, вот уже в них две, три, пять цифр, и мы попадаем в те времена, когда человек, устав скитаться по земле, разбивает первые селения по берегам рек и начинает возделывать поля; когда он, чувствуя потребность в более совершенной музыке, переходит от простой палки для отбивания ритма к барабану, которым служит ему деревянный цилиндр с выжженным на огне орнаментом; он создает первый орга́н, выдувая звуки из пустой тростниковой трубки, и оплакивает своих мертвых, заставляя рокотать глиняную амфору. Мы в палеолите. Здесь диктуют законы, властвуют над нашей жизнью и смертью, хранят секреты добывания пищи и изготовления ядов, изобретают орудия труда люди, пользующиеся ножом из камня и каменным скребком, крючком из рыбьей кости и костяным дротиком. Мы – лишь пришельцы, невежественные чужестранцы, иноземцы, ненадолго забредшие в это поселение, рождающееся на заре истории. И если бы сейчас огонь, который раздувают женщины, вдруг погас, мы не смогли бы разжечь его своими неискусными руками.
XXIII
(Четверг, 21 июня)
Теперь я знаю тайну Аделантадо. Он посвятил меня в нее вчера у костра, стараясь, чтобы Яннес нас не услышал. Одни говорят, будто он нашел месторождения золота; другие считают его главарем бежавших в сельву негров, думают даже, что у него есть рабы, а есть и такие, что воображают, будто у него в сельве гарем и что поэтому он никого не берет с собой туда, так как не хочет, чтобы его наложницы видели других мужчин. Правда намного прекраснее. Когда он коротко мне ее поведал, я был очарован теми возможностями, которые мне пригрезились и которые – я твердо уверен в этом – не способен даже вообразить себе человек моей среды. И прежде чем заснуть под навесом в гамаке, который мирно поскрипывал, раскачиваясь на веревках, я сообщил Росарио сквозь сетку своего ложа, что мы продлим наше путешествие еще на несколько дней. Я боялся услышать в ее ответе нотки усталости и разочарования, боялся, что она капризно, по-детски попросит вернуться назад, но она с удовольствием согласилась. Ей неважно, куда мы направляемся. Похоже, ее мало заботит то, что существуют места дальние и близкие. Скорее, для нее вовсе не существует представления находиться далеко от какого-то излюбленного места, наиболее благоприятного для человеческого существования. Для Росарио, которая может пересекать границы, не меняя при этом языка, для нее, никогда не собиравшейся пересечь океан, центр мира расположен там, где в полдень солнце светит над головой. Она – женщина земли, и пока она ходит по земле, и может есть, и здорова, пока у нее есть мужчина, которого она удовлетворяет и сама при этом испытывает то, что она называет «радостью тела», – она отвечает своему призванию. Призванию, смысл которого не следует чрезмерно анализировать, ибо оно подчиняется столь сложным законам, а механизм его настолько темен, что, во всяком случае, человек не способен его объяснить. По этой же причине она любит повторять, что «дурно думать о некоторых вещах». Себя она называет