нал их в угол, как провинившихся детей, чтобы они своим присутствием не тревожили мою совесть. Я попал сюда, в сельву, сбросил со своих плеч груз, нашел женщину, – все это на деньги, полученные за эти инструменты; они не мои, эти инструменты, они мне не принадлежат. Собираясь бежать оттуда, я невольно замешивал в это дело человека, который мне доверился. Замешивал, потому что ответственность за мое предательство, конечно, возьмет на себя Хранитель; он, конечно, возвратит те деньги, которые выдали мне, возвратит ценою труда и жертв, а может, ему даже придется занять денег под большие проценты. Я был бы счастлив, безмятежно счастлив, не валяйся сейчас у изголовья моего гамака эти музейные вещицы, неустанно напоминавшие о том, что их ждут этикетки и витрины. Наверное, надо было выкинуть отсюда эти инструменты, может быть, даже разбить, а обломки зарыть где-нибудь под скалой. Но я не мог этого сделать, потому что мысли мои снова вернулись в места, которые я покинул, и совесть, долго не дававшая о себе знать, снова начинала меня мучить. Росарио подула в трубку ритуального кувшина, и из него вырвался хриплый рев, – так ревет зверь, в потемках провалившийся в яму. Я грубо оттолкнул ее, и она, ничего не понимая, отошла, глубоко обиженная. Чтобы согнать морщинки с ее лба, я рассказал ей о причине своего раздражения. И она тут же нашла самый простой выход: через несколько месяцев Аделантадо должен отправиться в свое обычное путешествие в Пуэрто-Анунсиасьон, чтобы запастись необходимыми лекарствами и купить кое-какую новую утварь взамен старой, вышедшей из строя; так вот, инструменты можно отправить с ним. А там он поручит одной из сестер Росарио переправить их вниз по реке до первого почтового отделения. И совесть перестала меня мучить: ибо в тот день, когда инструменты отправятся в путь, я могу считать, что выкуп за бегство уплачен.
XXVII
Поднявшись на вершину холма с петроглифами, мы с братом Педро отдыхаем, сидя прямо на сланцах; кругом черные утесы то поднимаются навстречу ветру своими остриями, то, поверженные, превращенные в обломки, лежат, словно руины или кучи мусора, сплошь заросшие мхами, так что издали кажется, будто они завернуты в серый фетр. Есть что-то древнее, что-то напоминающее лунный пейзаж, не предназначенный для человека, в этой террасе, ведущей к самым тучам, и студеная вода пересекающего ее ручья словно бьет не из родников, а падает сюда с самого поднебесья. Мне немного не по себе – я чувствую себя чужим, почти совершающим кощунство при мысли о том, что вторгаюсь в тайну, тайну строения земли, потому что из-за невероятной сухости – результата эрозии, шедшей тысячи лет, – обнажается скелет гор, которые кажутся сложенными из глыб серой лавы, размолотого халцедона, плутониевой руды. Я гляжу на гравий, и мне невольно думается, что это византийские мозаики лавиной осыпались со стен и их лопатами разбросали здесь и там, повсюду, и ветер развеял их вместе с кварцем, золотом и сердоликом. Чтобы добраться сюда, нам пришлось два дня идти Землею Птиц, и на нашем пути все реже попадались пресмыкающиеся и все чаще – орхидеи и цветущие деревья. От зари до зари нас ни на минуту не покидают роскошные попугаи ара, маленькие розовые попугайчики и туканы с многозначительным взглядом, сверкающие желто-зеленой, словно эмалевой грудью и нескладно пристроенным к голове клювом; эта птица-богослов кричит нам что-то похожее на «Видит бог», кричит в сумерки, когда дурные мысли особенно одолевают человека. Нам попадаются колибри, больше похожие на насекомых, чем на птиц, фосфоресцирующие колибри, будто повисшие в ветвях, в неподвижной тени деревьев, уже укутанных ночным сумраком; и, подняв голову, мы узнаем трудолюбивое постукивание полосатых черных дятлов. Пугливая разноголосица пересвиста и трелей разносится наверху под самой крышей сельвы, над сплетнями попугаев и еще каких-то птиц всех цветов радуги, которых, как рассказал мне брат Педро, люди, пришедшие сюда с оружием, не придумав лучшего, прозвали «индейскими подсолнухами». Подобно тому как другие народы на определенных ступенях своей культуры в качестве символов выбирали изображение быка или лошади, индейцы символом своей культуры избрали силуэт птицы, признав птицу своим покровителем. Летающий бог, бог-птица, пернатая змея – основные герои их мифологии, и все самое прекрасное в их представлении украшается перьями. Из перьев были тиары верховных жрецов и императоров Теночтитлана; и по сей день украшают индейцы перьями флейты и предметы для ритуальных игр; из перьев состоит праздничное и обрядовое убранство людей, с которыми я здесь познакомился. С удивлением обнаружив, что я наяву живу в Земле Птиц, я высказываю легкомысленное предположение, что, верно, трудно найти в космогонии этих племен какой-нибудь миф, похожий на наш. В ответ брат Педро спрашивает, читал ли я книгу под названием «Пополь-Вух»; но я даже названия такого не слыхал. «В этом священном тексте древних киче, – рассказывает монах, – записан как трагическое прорицание миф о роботе; больше того: я думаю, это единственная космогония, где говорится об опасности, которую таит в себе машина, и о трагедии ученика чародея». И, поражая меня ученостью и изысканностью речи, какой, должно быть, она и была до того, как огрубела в сельве, монах начинает рассказывать мне первую главу из книги Творения, где повествуется о том, как предметы и утварь, которые человек сам придумал, взбунтовались против человека и убили его; чаны, блюда, тарелки, котлы, камни для растирания и даже жилища под ужасающий, апокалиптический лай разъярившихся, взбешенных псов уничтожили целое поколение людей… Он как раз рассказывал мне эту историю, когда я, подняв глаза, обнаружил, что мы подошли к самому подножью вставшей стеной серой скалы, на которой виднелись глубоко выдолбленные рисунки; эти петроглифы приписываются демиургу, который остановил потоп и вновь населил землю живыми тварями. Это передававшееся из уст в уста сказание известно было еще самым древним людям, населявшим окрестную сельву. Мы стояли у скалы, которая была Араратом этого огромного, раскинувшегося внизу мира. Стояли на том самом месте, куда некогда подошел ковчег: здесь он глухо ударился днищем о землю, когда начали спадать воды вскоре после того, как вернулась крыса с маисовым початком в лапках. Мы стояли там, где творец швырнул за спину камни, чтобы, как Девкалион, дать жизнь новому человеческому роду[143]. Однако ни Девкалион, ни Ной, ни Унапиштим, ни китайские и египетские нои – никто из них не оставил для веков своей подписи на месте прибытия. А здесь сохранились огромные изображения насекомых, змей, обитателей воздушного пространства, животных, населяющих воду и сушу, рисунки луны, солнца и звезд, остались высеченные кем-то, кто пользовался гигантским резцом, – но каким образом он это делал – этого мы не в состоянии объяснить. Даже сегодня невозможно в этих местах соорудить такие исполинские леса, чтобы целая армия каменотесов могла бы добраться до этой скалы со своими инструментами и так твердо и точно нанести на нее рисунки… Брат Педро ведет меня к другому концу этой покрытой знаками скалы и показывает нечто вроде кратера, по форме напоминающего котел; в глубине этого котла растут травы, наводящие ужас своим видом. Они похожи на злаки, а их суставчатые побеги уродливо повторяют очертания рук или щупалец. Огромные листья, раскрытые, словно ладони, кажутся водяными растениями, напоминая по виду не то полипы, не то водоросли; цветы похожи на луковицы или фонари из перьев, или на птицу, свисающую с лианы, или початки личинок; кровоточащие, извергающие пыльцу пестики этих цветов выпирают нелепо и некрасиво, не имея понятия об изяществе. Там, внизу, все переплетается, перемешивается и связывается в огромном и неуемном движении к обладанию, совокуплению, кровосмешению, движении чудовищном и сладострастном в одно и то же время, которое и породило крайнее смешение форм. «Это те растения, которые убежали от человека в самом начале, – сказал мне монах. – Восставшие растения, которые отказались служить человеку пищей и в течение миллионов лет пересекали реки, переваливали через горы и перепрыгивали пустыни, чтобы укрыться здесь, в этих последних уцелевших доисторических долинах». В немом изумлении разглядываю я то, что в других местах стало ископаемым или даже просто отпечатком на камне, или спит, окаменев в угольных пластах, а здесь продолжает жить, в этой весне вне времени, лежащей где-то еще до появления на земле человека, и ритм жизни этих растений может не зависеть от обычных времен года, потому что одни из них выбрасывают семена, которые прорастают в несколько часов, а другие, наоборот, лежат десятками лет, прежде чем взойдет росток. «Вот эта дьявольская растительность окружала земной рай до первородного греха». Я чуть наклоняюсь над адским котлом и тут же чувствую головокружение, какое испытываешь, заглянув в пропасть. Я знаю, что позволь я себе поддаться тому, что увидел здесь, в этом мире – мире, сохранившем тот облик, какой был у него до рождения человека, когда еще не было глаз, способных его увидеть, – поддайся я этому – я в конце концов брошусь вниз, погружусь в эту потрясающую густоту листьев, которые в один прекрасный день исчезнут с лица Земли, не оставив от себя даже названий, не воссозданные в слове, исчезнут потому, что они, должно быть, – дело рук богов, предшествовавших нашим, пробных богов, которые еще не умели творить и сами оказались забытыми именно потому, что никогда не были названы, потому, что не обрели формы в устах человека… Брат Педро, легонько ударив посохом меня по плечу, прервал мое граничащее с галлюцинацией созерцание.
Тени от скал-обелисков, воздвигнутых самой природой, становятся все короче – время приближается к полудню. Нужно было начинать спускаться, прежде чем день застанет нас на вершине, чтобы из-за окутавших склоны облаков мы не потерялись в холодном тумане. Мы еще раз прошли мимо скалы, на которой демиург оставил свою подпись, и дошли до края площадки, где начинался спуск. Брат Педро остановился, глубоко вздохнул и оглядел горизонт, скрытый деревьями, из-за которых выступали грифельные громады – ломаная линия горной гряды, которая вносила неизбежный элемент суровости, мрачности и даже враждебности в сверхъестественную красоту необъятной долины. «Там живет единственное в этих местах племя свирепых и кровожадных индейцев», – сказал монах, указывая вдаль своим суковатым посохом. Ни один миссионер еще не возвращался оттуда. И тут я не удержался от насмешливого замечания относительно того, что не бесполезно ли предпринимать такое рискованное путешествие в столь неблагодарные края. В ответ пара серых, бесконечно печальных глаз посмотрела на меня так пристально и так смиренно, что я почувствовал себя неловко и подумал, что, верно, досадил ему, хотя, на мой взгляд, причин для досады не было. Я как сейчас вижу морщинистое лицо монаха, его длинную спутанную бороду, его уши, из которых растут волосы, и голубые вены, ясно вырисовывающиеся на висках, – но в тот момент все это словно не принадлежало ему, словно перестало быть его сущностью; его сущность в тот момент выражали лишь устремленные на меня два старческих глаза, немного покрасневшие от хронического конъюнктивита; и эти два, точно из потуск