Потерянные следы — страница 7 из 55

Густой туман, поднявшийся с реки, стлался по мостовой и окутывал уличные фонари радужным ореолом, заштрихованным мелкой сеткой дождя, который сыпал из низко нависших туч. Запирались решетки просторных вестибюлей кинотеатров, усеянных обрывками использованных билетов. Мне предстояло пересечь пустынную улицу, освещенную холодным светом, подняться по тротуару до тонувшей в темноте часовни и пройти мимо решетчатой ограды, перебрав пальцами все ее пятьдесят два прута. Я прислонился к столбу и стал думать о пустоте этих трех ничем не заполненных недель, слишком коротких, чтобы что-нибудь сделать, и достаточно долгих, чтобы успела накопиться горечь от сознания упущенной возможности. Я не сделал ни шагу навстречу этой возможности. Дело само шло мне в руки, и я ничуть не был в ответе за то, что Хранитель переоценивал мои способности. В конце концов, сам Хранитель не тратил на это предприятие ни гроша, а что касается университета, то, пожалуй, университетским ученым, состарившимся над книгами и в глаза не видавшим мастеров из сельвы, трудно было бы догадаться об обмане. Как бы то ни было, а инструменты, описанные братом Сервандо де Кастильехос, были не произведением искусства, а всего-навсего изделиями людей, владевших невысоким мастерством; и именно на этой невысокой ступени такое искусство вполне могло сохраниться по сей день. К тому же если принять во внимание, что музеи собирали сомнительной подлинности скрипки Страдивариуса, то, в общем, едва ли большим преступлением было подделать барабан дикарей. Подобные инструменты могли быть изготовлены как в древности, так и сейчас…

«Эта поездка начертана на моей стене», – сказала мне Муш, когда я вернулся, и показала на выведенные охрой знаки созвездий Стрельца, Корабля Арго и Волос Вероники, которые теперь, при более мягком свете, еще ярче проступали на стене.

На следующее утро, пока моя приятельница оформляла документы в консульстве, я отправился в университет, где поднявшийся ни свет ни заря Хранитель в обществе облаченного в синий передник скрипичного мастера уже трудился над починкой виолы. Он ничуть не удивился моему приходу и только поглядел на меня поверх очков. «В добрый час!» – сказал он, и я не мог бы сказать наверняка, поздравлял ли он меня по поводу принятого решения или давая понять, что ему ясно мое состояние, в котором если я и мог связать два слова, то лишь благодаря каплям, которые Муш, разбудив меня, заставила выпить. Меня тут же отвели в кабинет ректора, и тот заставил меня подписать контракт, а затем выдал деньги на путешествие и бумагу, в которой подробно перечислялись основные моменты поручаемой мне работы. Немного очумевший от той быстроты, с какой все устраивалось, и не вполне еще отчетливо представляя, что меня ожидало впереди, я вошел в длинный пустынный зал; Хранитель, умолив меня подождать минуточку, пошел в библиотеку поздороваться с деканом философского факультета, который только что возвратился с Амстердамского конгресса. Я с удовольствием заметил, что галерея, где я находился, была музеем фоторепродукций и гипсовых копий для студентов, изучающих историю искусств. И вдруг универсальность некоторых образов, импрессионистская нимфа, семья Мане и загадочный взгляд мадам Ривьер[39] унесли меня в те далекие дни, когда я пытался развеять тоску и разочарование путешественника, отчаяние паломника, обнаружившего, что осквернены святые места, и целыми днями пропадал в этом – почти без окон – мире музеев. То было время, когда я заходил в лавчонки ремесленников, посещал балконы опер, заглядывал в парки и на кладбища с картин романтиков; а потом вместе с Гойей стал участником сражений второго мая[40] и вместе с ним присутствовал на «Погребении сардинки»; там мне довелось увидеть тревожные маски, в которых гораздо больше было от кающихся пьяниц и дьяволов ауто сакраменталь[41], нежели от карнавальных ряженых.

Отдохнув немного у картин Ленена в обществе крестьян[42], я попал в подлинный Ренессанс, созерцая портрет кондотьера, одного из тех кондотьеров, которые восседают на похожих скорее на мраморных, нежели на обычных, из плоти и крови, конях среди мраморных, украшенных флагами колонн. Иногда мне хотелось жить вместе со средневековыми горожанами, которые вот так обильно вкушали свое настоянное на специях вино, заставляли вписывать свой портрет в изображение Богоматери, которую приносили в дар – чтобы тем самым на века утвердить свою принадлежность к этому дару, – смачно резали на куски поросят с опаленными сосцами, устраивали бои фламандских петухов и запускали руку за корсаж плутовкам, чьи восковые лица имели довольно сладострастное выражение, отчего они смахивали на веселых девиц, которые в воскресный вечерок собираются согрешить с особой радостью от того, что только что получили у исповедника отпущение грехов.

Потом железная пряжка и варварская, кованая, вся в шипах корона перенесли меня в заросшую дремучими лесами Европу времен Меровингов;[43] в Европу с ее бескрайними землями, куда не ступала нога человека и которые только порою оживляли несметные полчища переселявшихся крыс, знаменитых тем, что однажды с пеной ярости на морде они забежали на городскую площадь в ярмарочный день. Затем шли камни Микен[44], украшения, найденные в гробницах, тяжеловесные черепки Греции того периода, когда она была еще неотесанной и дерзкой, периода, предшествовавшего ее классической древности, Греции, насквозь пропахшей жаренными на огне тушами, ослиным потом, шерстью и коровьим навозом.

И так постепенно я дошел до стендов, уставленных выделанными из камня скребками, топорами и ножами, и здесь я остановился, зачарованный темной ночью разных эпох палеолита, испытывая такое чувство, будто проник к самым истокам человечества, к тем пределам возможного, какие, должно быть, рисовались в представлении самых первых космографов; к самому краю плоской земли, где можно высунуть голову и увидеть под ногами небо в бесконечном круговращении звезд.

«Кронос» Гойи вернул меня в наши времена, но по дороге к нему я успел насмотреться на просторные кухни, облагороженные натюрмортами. Синдик прикуривал трубку прямо от головни, прислуга ошпаривала зайца в кипящем котле, а в тихом, затененном вязом дворе, который был виден в открытое окно, разговаривали пряхи.

Я смотрел на эти знакомые мне образы и спрашивал себя – тосковали ли в прежние времена люди о минувших временах, как тосковал о них я в это летнее утро; тосковал так, словно мне привелось пожить в те времена и изведать жизнь, которую человек безвозвратно утратил.

Часть вторая

На! I scent life!

(О! Запахло жизнью!)

Шелли

IV

(Среда, 7 июня)


Судя по тому, как заложило уши, вот уже несколько минут мы снижались. И вдруг облака оказались сверху, а самолет пошел, подрагивая, словно неуверенно, по зыбкой массе воздуха, который, подбросив его, сразу же уходил из-под крыла, чтобы тут же вновь подхватить и понести на невидимых волнах. Справа, сквозь пелену дождя, проступал, словно поросший зеленым мхом, горный хребет. А рядом в лучах солнца тонул город. Журналист, устроившийся рядом со мной – потому что Муш спала, раскинувшись во всю ширину заднего сиденья, – со странной смесью нежности и насмешки рассказывал мне об этом разметавшемся внизу, построенном безо всякого плана и стиля городе, первые улицы которого уже вырисовывались под нами. Чтобы иметь возможность жить и множиться здесь у моря на этой узкой песчаной ленте, ограниченной с другой стороны холмами, на которых по приказу Филиппа II были воздвигнуты укрепления, местное население вело вековую войну с размывающими берег приливами, желтой лихорадкой, насекомыми и незыблемо громоздившимися вокруг черными скалами, неприступными, одинокими и словно отшлифованными неведомой небесной рукой, сбросившей их на землю. Эти громады бесполезно возвышались между зданиями, башнями современных церквей, антеннами, контурами старинных колоколен и апсид, характерными для архитектуры начала века, искажали реальное представление о вещах и создавали непривычную человеку картину, какие-то иные здания неведомого назначения, плод какой-то иной, неизвестной цивилизации, затонувшей в ночной тьме веков.

Столетиями велась здесь борьба с корнями растений, которые, пробивая почву, поднимали здания и расщепляли каменные стены; но стоило богатому владельцу на несколько месяцев уехать в Париж, оставив свои владения на попечение нерадивой челяди, как корни тотчас же норовили воспользоваться ее беспечностью, заполненной песнями и сиестами, и, вспучив земляной пласт, кончали самое большее в двадцать дней со всеми самыми добрыми и наилучшим образом рассчитанными намерениями Ле Корбюзье[45]. Пробовали выбросить пальмовые рощи из пригородов, распланированных выдающимися градостроителями, однако пальмы пробивались во дворах домов и массивной колоннадой возвышались вдоль центральных улиц – тех улиц, направление которых определил еще топор первых поселенцев. Над муравейником деловых кварталов и газетного центра, над мрамором банков, великолепием биржи и белизной общественных зданий возвышался под вечно палящим солнцем мир весов, жезлов, крестов, крылатых гениев, знамен, фанфар славы, зубчатых колес, молоточков; в бронзе и камне возвещали они изобилие и процветание города, законы которого на бумаге выглядели прекрасно.

Но с приходом апрельских дождей оказывалось, что водостоков в городе недостаточно; центральные площади заливало, нарушалось движение транспорта; заблудившиеся в незнакомых улицах машины сшибали статуи, терялись в тупиках, а то и разбивались в оврагах; эти кварталы не показывали ни иностранцам, ни другим знатным гостям, потому что населяли их люди, которым не в чем было выйти из дому, – целыми днями они сидели, перебирая струны гитары, отбивая ритм на барабане и потягивая ром из жестяных кружек.