Потерянный экипаж — страница 35 из 50

— Хе-хе… — неуверенно сказал Кандыба. — Хе-хе…

— Вот, — сказал дневальный.

— Хе-хе… — сказал Кандыба, дергая губами. — Хе…

— Встать, — приказал эсэсовец с погонами штурмманна.

— Мене? — спросил Кандыба, не в силах двинуться.

Штурмманн протянул руку, схватил Кандыбу за чуб и рванул на себя.

— Мене? — взвизгнул Кандыба.

Второй эсэсовец привычно провел руками по телу Кандыбы, проверил его карманы, вытащил из них нож, грязный носовой платок, полупустую пачку сигарет, пачку стянутых резинкой кредиток.

— Я ничего не брал! — торопливо сказал Кандыба. — Не надо мене!..

Щелкнули наручники.

— Марш! — приказал штурмманн.

Кандыба знал, что противиться эсэсовцам не следует. Покорно согнув голову, он засеменил по проходу, исподлобья поглядывая по сторонам и пытаясь улыбаться.

— Это не мене! — бессмысленно говорил он. — Не! Не мене!

— Молчать! — сказал штурмманн, и Кандыба с готовностью умолк.

Дверь казармы захлопнулась. Кандыбу впихнули в малолитражный автомобиль. Штурмманн сел рядом с шофером. Второй эсэсовец — возле Кандыбы. Машина пошла к центру города.

Кандыба шевелил губами, жалко улыбался.

— Не мене! — беззвучно, упорно повторял он привязавшуюся фразу. — Не мене!

Он не знал за собой никакой вины. Ничего не крал в эти дни, все приказы выполнял…

— Не мене!..

Кандыбе и на ум не приходило, что арест может быть связан с допросом советского летчика. Уж с летчиком-то все было в порядке! Тут Кандыба считал себя совершенно чистым. За летчика он не беспокоился… Вот разве пронюхали, что он две недели назад золотую челюсть припрятал? Когда евреев стреляли… А больше не за что… Но он вернет челюсть! Хрен с ней, вернет!

— Не мене!..

Кандыбу вытолкали из машины возле здания гестапо. Уж это-то здание он хорошо знал!

«Челюсть!» — подумал Кандыба.

Его провели коридором, ввели в подвальную камеру с грубым, покрытым бурыми пятнами топчаном, со свисающими с потолка веревками.

Кандыбу поставили лицом к стене.

Кто-то вошел.

— Повернись!

Кандыба торопливо повернулся.

В дверях стоял унтершарфюрер с большими залысинами. Засунув за ремень большие пальцы, унтершарфюрер смотрел на Кандыбу.

— Раздеть! — приказал унтершарфюрер солдатам.

С Кандыбы сорвали сапоги, платье, белье. Он неуверенно переступил босыми пятками по холодному полу.

— Если насчет челюсти… — забормотал Кандыба.

— Молчать! — сказал унтершарфюрер. — Скажешь все добровольно — останешься жив. Не скажешь — убью.

— Все скажу! — поспешил заверить эсэсовца Кандыба. — Да боже ж мой!

— Молчать! — сказал унтершарфюрер. — Тебя вызывали в разведотдел? К советскому летчику сажали?

Кандыба вытаращил глаза.

— Говори!

Кандыба торопливо отвечал на вопросы. Все рассказывал. Все. Но, видимо, он рассказывал не то, что хотел услышать унтершарфюрер, потому что тот дал знак солдатам, и они приблизились к предателю…

Вой Кандыбы проник сквозь толстую дверь, просочился сквозь стены.

— Изоляция паршивая, — сказал дежурный эсэсовец, услышав этот вой. — Разве это изоляция?

— Да уж… — согласился другой, позевывая. — А чего ты хочешь? Обычный подвал…

Через час Кандыба сказал, что он предупреждал начальника разведки о подозрительном поведении пленного русского летчика, но получил приказ замолчать и никому не сообщил об этом приказе, боясь расправы.

После этого Кандыбу бросили в камеру, и несколько часов он провел взаперти, на холоде, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить изуродованное тело.

Изредка он взвизгивал и подвывал. Но визг был слабым…

В семь часов вечера за Кандыбой пришли. Его заставили надеть какое-то подобие халата. Связали ему руки. Вывели во двор. Тут, во дворе, Кандыба увидел кучку немецких офицеров в черных мундирах. Одного Кандыба знал. Это был сам штурмбаннфюрер Раббе. Потом Кандыба заметил виселицу. И сообразил, что его ведут к виселице. Ноги у Кандыбы подвернулись. Он упал бы, но солдаты ловко подхватили Кандыбу под руки, быстро поволокли через двор.



— У-у-у-у… — тихонько выл Кандыба.

Солдаты остановились.

— Что такое? — услышал Кандыба голос одного из офицеров.

— Воняет он, господин штурмбаннфюрер! — злобно откликнулся солдат.

— Кончайте!

— Слушаюсь!..

Кандыбу приволокли к виселице.

— Не мене! — тонко завыл Кандыба, почувствовав, как охватывает шею шершавая петля. — Я скажу!

— Хорек обгаженный! — сквозь зубы процедил солдат.

Кандыба на миг умолк, судорожно соображая, кого еще он может предать, что еще сказать, чтобы избежать гибели.

В этот миг солдаты отступили. Один вышиб из-под ног Кандыбы табурет, второй обхватил туловище предателя, повис на нем и выпустил дергающееся тело лишь после того, как услышал хруст позвонков.

Офицеры приблизились к трупу. Раббе привстал на цыпочки, завернул веко повешенного, опустился, отряхнул перчатку, кивнул.

Итак, один из виновных в гибели группы Гинцлера наказан. По крайней мере есть о чем сообщить в Будапешт. А майор Вольф пожалеет, что не хотел слушать советов и пытался опорочить службу безопасности. Конечно, показания такой личности, как Кандыба, доверия руководству не внушат. Но только в том случае, если останутся единственными…

«Самоуверенный болван! — раздраженно подумал Раббе о начальнике разведки. — Выпустил из рук такого пленного! Прозевали по его милости такой десант!»

Штурмбаннфюрер, ознакомившись с показаниями ксендза Алоиза Тормы, был убежден, что русские забросили в тыл армии не меньше роты парашютистов. Количество взятого у ксендза продовольствия ясно говорило о составе десанта. И вот теперь по милости самоуверенного болвана Вольфа попробуй ликвидировать банду, успевшую уйти из района приземления!..

— Зарыть, — махнул Раббе в сторону виселицы. Он заметил подбегающего дежурного.

— Адъютант командующего просит вас срочно прибыть в штаб! — отрапортовал дежурный. И, помедлив, тихо добавил: — Сообщают, что русские начали наступление на стыке армий…


Серые сумерки разгладили землю, стерли пологие выпуклости холмов, затушевали ложбины, неприметно вобрали в себя далекую железнодорожную насыпь, угрожающий перст кирки, крыши селения, кусты, тропы.

Наступал вечер.

Бунцев снял караул.

Скоро выступать, надо подкрепиться на дорогу.

Они сидели кружком вокруг плаща с припасами, ели, переговаривались.

Когда все решено, о том, что надо будет делать, не толкуют. Незачем. В такие минуты лучше говорить о другом.

Телкин неожиданно для всех прыснул, зажал рот рукой, перегнулся пополам, давясь стонущим смехом.

— Ты чего? — улыбаясь, спросил Бунцев.

— Перестань, — сказала Кротова.

Мате поглаживал усы, не зная, смеяться ему или сохранять серьезность.

— Не мо… гу! — простонал Телкин. — Ей-бо… Ну, не могу!

— Уймись, — сказал Бунцев. — С ума сошел!

Телкин махал рукой, вытирал слезы:

— По… по… погоди!.. Сейчас… Рас… расскажу!

Бунцев подвинул Нине круг сыра, глазами приказал:

— Не сиди, как на похоронах! Ешь!

Девушка подняла и опустила голову. Она не плакала больше, но была молчалива, подавлена, и капитану казалось: Нина сторонится его. А он не хотел, чтобы Нина сторонилась.



Бунцев поймал взгляд Кротовой, но, жалея ее, снова чувствуя себя без вины виноватым, выдержал этот взгляд.

«Не суди! — говорили глаза Бунцева. — Все понимаю! Все! Но „это“ не в моей воле и власти. Не знаю, как „это“ случилось. Я не предаю тебя! Ты мне друг навсегда! Просто, сейчас „это“ не в моей воле и власти».

Радистка отвела взгляд, потянулась за ножом. Капитан догадался, что его признание излишне. Она и так все почувствовала и не судит его, а только горько ей, неимоверно больно и горько, и не надо трогать ее, потому что нельзя в таких случаях помочь и не надо помогать человеку. Он должен справиться сам.

— Передай хлеб, — тихо попросила радистка у Нины, и та вздрогнула и торопливо передала хлеб, все так же не поднимая головы.

Капитан видел, как Нина сжала губы. От нее веяло тревогой. Горем. Бедой.

Бунцев с досадой прикрикнул на штурмана:

— Хватит!

Телкин махал рукой.

— По-го-ди!.. Сейчас!.. Помрете!..

Он по-детски втянул и проглотил слюну, вытер глаза и щеки, опять махнул рукой.

— Я сейчас вспомнил, как из училища на фронт ехали!.. О-о-о, черти полосатые!.. О-о-о!

Смеющаяся физиономия штурмана обезоруживала.

— Ты лучше выскажись и уймись наконец, — посоветовал Бунцев.

— Погоди-и-и!.. Ольга про подрывников говорила, вот я и вспомнил… Понимаешь, с нами в вагоне один солдат ехал… Сапер… О-о-о, матушки родные!

Смех штурмана заразил Мате. Даже не понимая слов, венгр смеялся. Смеялся человеческому веселью. Кротова тоже улыбнулась.

— Дурной, — сказала она.

— Ты погоди! — простонал Телкин. — Оля, погоди!.. Ты только представь: тащимся на сухом пайке, а на станциях бабы молоко продают, лепешки, масло… Стоят, понимаешь, с корчагами… Хоть не выходи! Ведь цены-то какие?!. Спекуляция же!..

— Ну и что? — спросил Бунцев. — Что в этом смешного?

— Погоди!.. Мы, конечно, нашу лейтенантскую зарплату в первый день просадили. Ну, а потом на мыло перешли. Понимаешь, бабы за мылом охотились. И расчет такой — кусок мыла на кувшин масла или на два кувшина молока и пять лепешек… О-о-о, дьяволы!

— Повело! — не выдержав, рассмеялся Бунцев.

— Командир! — воззвал штурман. — Погоди!.. Сейчас!.. Ну, иссякло наше мыло… А солдат этот, сапер, сам понимаешь, из госпиталя, и офицерских денег у него нет. Но мужик самостоятельный. Мы его угощали, а он отнекивается, ничего не берет… Только вдруг смотрим, повеселел, после одной станции угощение принял, а потом забился на верхнюю полку и долго там скребся. Затих… Думаем, спит. Ладно… На следующей станции соскакивает наш сапер с верхотуры и подается на перрон, чего раньше не делал… Где он там болтался, я не видел. Только вскочил он уже, когда поезд тронулся. На ходу. И — кувшин с маслом у него!.. Мы, конечно, удивляемся: откуда, мол? Ведь денег у человека нет, да и мыла-то оставался только обмылочек. С детскую ладошку толщиной… — Телкин покрутил головой. — Сапер смеется, понимаете! «Это, — говорит, — солдатская смекалка! Ведь бабы спекулируют, ну, значит, церемониться с ними нечего! Видели, — говорит, — у меня брусочки кирпичные? Макеты толовых шашек? Вот я одну такую шашечку мылом обмазал, чтоб, значит, натурально смотрелась, да в последнюю минуту тетке, какая потолще, и толкни! Она мыло — хвать, а я кувшин — цоп, и — не горюй, родная! Я, — говорит, — этой тетке с подножки крикнул еще: „Мойся, тетенька! Чистота — залог здоровья!“»