Обычное применение слов, при котором отвлечение и обобщение играют ведущую роль, часто даже не замечает этих трудностей или проходит мимо них без всякой задержки; некоторые лингвисты думают даже, что весь язык состоит из одних сплошных метафор и метонимий[22]. Разве это мешает нашему мышлению?
Совершенно иное мы наблюдаем в образном и синестезическом мышлении Ш.
Мы уже видели, какие трудности возникали у него, когда звучание слова не соответствовало его смыслу и когда одна и та же вещь называлась разными словами. Разве он мог согласиться с тем, что реальная «свинья» не имела ни одного признака грациозности, которую несли в себе звуки слова, или что «коржик» вовсе не обязательно был продолговатый и с бороздками? Разве мог он принять, что слова «свинья» и «хавронья» – такие различные – могут означать одно и то же животное?[23]
«…Вот, например, “экипаж”. Это обязательно карета. Ну разве я могу сразу понять, что бывает морской экипаж… Надо проделать большую работу, чтобы избавиться от деталей и чтобы понять это… Для этого мне нужно представить, что в карете есть не только кучер, но и лакей, что карета обслуживается целым персоналом, – и вот только так я и понимаю это».
«…А “взвешивать слова”… Разве можно их взвешивать? Взвешивать – я вижу большие весы, как были в Р., в нашей лавочке, вот на чашку кладут хлеб, а на другой – гиря, вот стрелка идет в сторону, вот она останавливается посередине… А тут – “взвешивать слова!”»
«…Один раз жена Л. С. Выготского сказала мне: “Вам нельзя на минутку подкинуть Асю?” – и я уже вижу, как она крадется у забора, как она что-то осторожно подкидывает… это ребенок. Ну, разве можно так говорить?..»
«…И еще – “колоть дрова”: колоть – ведь это иголкой! А тут дрова… И “ветер гнал тучи”… гнал – это пастух с кнутом, и стадо, и пыль на дороге… И “рубка капитана”… И вот еще: мать говорит ребенку: “Так тебе и следует”… а “следует” – это за кем-то следует… Я же все это вижу…»
Значит, далеко не всегда образное мышление помогает понять смысл языка.
Особые трудности он испытывает в поэзии… Вряд ли что-нибудь было труднее для Ш., чем читать стихи и видеть за ними смысл…
Многие считают, что поэзия требует своего наглядного мышления. Вряд ли с этим можно согласиться, если вдуматься в это глубже. Поэзия рождает не представления, а смыслы; за образами в ней кроется внутреннее значение, подтекст; нужно абстрагироваться от наглядного образа, чтобы понять ее переносное значение, иначе она не была бы поэзией… И что было бы, если бы мы вжились в образ Суламифи, наглядно представляя те метафоры, с помощью которых описывает ее «Песнь Песней»? Читая стихи, Ш. сталкивался с непреодолимыми препятствиями: каждое выражение рождало образ, один образ сталкивался с другим – как можно было пробиться через этот хаос образов? Ограничимся лишь несколькими примерами.
Старик стоял в купели виноградной,
Ногами бил, держась за столб рукой,
Но в нем работник яростный и жадный
Благоговел пред ягодной рекой…
Гремел закат обычный, исполинский,
Качались травы, ветер мёл шалаш.
Старик шагнул за край колоды низкой,
Вошел босой в шалашный ералаш…
Как воспринимает Ш. эти строфы?
«Я ясно видел старика, немножко выше среднего роста, похож на Л. Толстого, обмотки на ногах. Он где-то вроде сада… купель – это куст винограда. Вначале появился отполированный стол коричневого цвета… Я вижу старика: он как будто ругает слугу за что-то… Дальше вдруг появилась река из вина, она темная: “вино” – такое темное слово. Река, которая появилась, – это в Режице, это место называлось “Басшевес Барг”… Раньше – разрушенный замок на этой горе, за ним появилось какое-то зарево, по-видимому, это восходящее солнце… Правее, где стоял лесопильный завод, появилась высокая трава, она начала нагибаться… Я даже не знаю, что это обозначает. Травинки – все отдельно, крупная трава, осока… Я остался на берегу, а это все вдали… Предметы увеличиваются… Промчалась, пронеслась, как зефир, прозрачная фигура старика; я вижу сквозь нее траву, и мне кажется, что слева появилась хижина с натянутой крышей… Обстановка комнаты мне знакома – это, наверное, у нас дома… нет, я не понимаю…
Впечатление осталось как от какого-то случайно услышанного разговора – отрывки образов без всякого смысла. Вначале казалось, что этот старик рассердился на слугу, он толкает ногой слугу, что он богатый, он был в чунях, слуга не протестует против оскорблений, он любит вино… Появилась река… а потом я бросил следить… Какой-то кошмар…» (опыт 12/III 1935 г.).
Через три дня стихотворение читается медленно, по отдельным строфам.
(I) «Ага… теперь я видел другое: он сам был работник, в нем алчность, он благоговел перед ягодной рекой. Я услышал “в нем”… ах, вот, значит, это батрак?… Значит, у него какие-то ужасные переживания».
(Экспериментатор объясняет: он давит виноград!)
«Ах, вот! А у меня с детства другое представление: кругом бревна, мне рассказывал ребе – “dreshen die weintrubn”, я тогда глядел в окно – и всё происходило в этом проходе. Когда я должен понять новый образ, мне надо преодолеть старый».
(II) «“Шел на ералаш”… путаница… Как же так? Из шалаша шел пар… Что же будет? “Гремел” – пропустил:… потому что капли дождя бьют о траву…
Он вошел в шалаш – а внутри комната… Это комната, которую я видел при чтении Зощенко – как кто-то во время страды сделал предложение женщине… “Она сидит и чешет ногу” – и вот шалаш – и эта комната…
“Гремел закат” – это не может быть… Закат солнца… закат – это что-то идиллическое…
“Качались травы” – это неверно. Маленькие травы не качаются, качается дерево… Я вот и видел осоку. Но если закат идиллический, откуда же “качаются травы”?
“Ветер мёл шалаш”, но как может ветер быть при таком закате? Мёл, мёл… – это передвигал шалаш? Шалаш был передвинут? Ах, внутри мёл… нет, этого быть не может, я ведь еще нахожусь снаружи… Только когда “вошел босой”, тогда открывается дверь внутрь шалаша…
…Я большой консерватор в словах… Я раньше думал, что “профилактические меры” могут быть только в медицине, а “интервал” только в музыке… Я думал, как это люди так ловко применяют слова в других областях? Это трюк, софистика…
Нет, мне надо быстрее прочесть, чтобы понять, чтобы не рождались образы, а то я каждое слово вижу…» (опыт 15/III 1938 г.).
И еще из другого стихотворения:
Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил
Лак экипажей, деревьев трепет…
«“Усмехнулся черемухе” – я увидел молодого человека… потом я узнал, что это на Мотинской улице, в Режице… Он ей улыбнулся… но тут же “всхлипнул”… значит, уже появились слезы, орошают ее… значит, здесь уже горе… Я вспомнил, как одна женщина пришла в крематорий и часами сидела и смотрела на портрет… Но вот “лак экипажей” – это уже приезжает барыня – она приезжала в карете с мельницы Южатова, и я смотрю: что она делает? Она выглянула. В чем тут дело? Почему “он” печален?… И “деревьев трепет”… “Трепет деревьев” – мне легко, я вижу трепет – и потом деревья, а если обратно – “деревьев трепет” – я вижу дерево, и его еще надо раскачать, и у меня большая работа» (тот же опыт).
Нужно ли удивляться тому, что восприятие, при котором каждое слово рождает образ, может так и не дойти до подлинного понимания поэтического смысла?!
Ш. любил делить поэтов на «сложных» и «простых». К «простым» он относил и Пушкина, но даже стихи Пушкина рождали у него заметные трудности.
Вот анализ того, как Ш. воспринял одно из его стихотворений; он прислал мне эту выписку с письмами, и я текстуально воспроизвожу его анализ.
Митрополит, хвастун бесстыдный,
Тебе прислав своих плодов,
Хотел уверить нас, как видно,
Что сам он бог своих садов.
Возможно все тебе – Харита
Улыбкой дряхлость победит,
С ума сведет митрополита
И пыл желаний в нем родит.
И он, твой встретив взор волшебный,
Забудет о своем кресте
И нежно станет петь молебны
Твоей небесной красоте.
«Сознаюсь, чрезвычайно трудно быть и экспериментатором, и объектом. Но я попытался все это сделать добросовестно и беспристрастно. Сразу же по прочтении я записал свои комментарии, стараясь сделать это быстро, чтобы не вкрадывались посторонние подробности.
Прочитал без затруднений. Легко. Незаметно для себя увлекся содержанием (значит, стиль не мешал развертыванию картины). В зале родительской квартиры, в доме Равдина, на высоком стуле сидит красавица Огарева. Левая часть ее лица освещена. За ее спиной – наши стенные часы. На ее коленях корзина с фруктами, из которой она извлекает письмо; тут же читает “хотел уверить нас”. Кто это “нас” – пока не знаю. “Уверяет” – ясно, но каким путем?… Ясно – посредством письма… Из затемненной части комнаты начинает всплывать прозрачная фигура бога садов – седого старика с вьющейся бородой. Ищу теперь оправдания этому образу. Догадался! Ведь речь идет о митрополите. Читаю второй стих и вижу, кто это “нас”. Молодой Пушкин с двумя товарищами стоит на улице у открытого окна, и они злорадно хохочут. Пушкин указывает рукой на окно, сыплются остроты. Мне некогда прислушиваться, так как я уже приступил к чтению третьего стиха. Дряхлый “бог садов” “сгустился” (он ведь был прозрачным), он одет в черную рясу, он стоит и, как бы молясь, смотрит на Огареву, а ее рука с письмом беспомощно опустилась. Большой золотой крест на его груди медленно тает, он поднимает голову, тусклыми, но почему-то слегка блестящими глазами (ага! ведь теперь он весь хорошо освещен!) смотрит на нее. Хриплым низким голосом он запел романс в стиле церковных песен. Огарева смотрит на него удивленно, растерянно. Потолок комнаты, оклеенный глянцевой бумагой, превратился в молочного цвета облака, на фоне которых сначала вырисовывается красивое лицо женщины со светлыми распущенными волосами. Лицо этой женщины мне хорошо знакомо с детских лет, когда я учился в хедере. Она тогда являлась “гласом божьим”, выглядывавшим из облаков, участвовала в предсказании пророков; по-древнееврейски она называлась Бас-Койл – дочь голоса (божия)…» (из письма Ш. 15 ноября 1937 г.).