и...
В последнее время учительница пробовала задавать мне небольшие задачи по арифметике, когда я уже научился складывать и вычитать цифры, умножать и делить их, как в начальной школе делают. И когда она начала мне говорить о слагаемом и вычитаемом, разности, частном и сумме, то я почему-то никак не мог их — слова и понятия — запомнить и осознать сразу. Я только слышу эти слова как что-то знакомое, а что именно — сам не знаю и не понимаю. Правда, я скоро понял смысл этих слов, т. е., что они относятся к „счетному делу“, — складывать, вычитать, делить, а вот запомнить эти слова — „слагаемое“, „разность“ я никак не мог и не могу применить их в задачах, без конца забываю их смысл.
Я начинаю думать над словом „частное“.., и опять я думаю, думаю над этим словом, к чему оно относится, к вычитанию ли, к сложению ли, к делению ли.
Учительница подсказывает и значение этого слова. Но теперь я уже забыл значение слова „разность“».
И как все это мешает жить! Он даже не может сходить в магазин, подсчитать затраты, проверить сдачу.
«Я часто забываю, сколько будет пятью пять, то ли 25, то ли 35, то ли 45? И цифры менее заметные, хоть бы там шестью семь, сколько будет? - я забываю совсем... и начинаю перебирать всю таблицу с самого начала и до конца, пока не найду, какая должна быть поставлена цифра. Я, конечно, разберусь в цифрах, в их верности, когда я сижу у себя дома за столом, с карандашом в руке. Но когда я нахожусь на прогулке или берусь подсчитывать сам у прилавка магазина, я всегда ошибусь или в ту, или в другую сторону...
Поэтому теперь я сам почти не считаю деньги, когда захожу в магазин и хочу купить какой-нибудь продукт питания (или еще что), я только говорю кассирше, что мне надо выбить полкило или кило такого-то продукта, кладу ей деньги и кассирша мне выбивает чек, выдает остаток денег, а потом иду к продавцу, который мне свесит положенный продукт. А сам почти совсем перестал подсчитывать что-либо в магазине».
И все это не ограничивалось трудностями счета. Его беспомощность распространилась и гораздо дальше.
Теперь он не мог играть ни в шахматы, ни в шашки, ни даже в домино, и все эти игры (такие простые в прошлом — ведь он всегда так легко обыгрывал своих партнеров) стали недоступными.
«До ранения я умел играть в любые игры и всегда играл и владел ими на хорошо, на отлично, а вот после ранения разучился играть в них. И лишь потом, спустя несколько месяцев и лет, я снова кое-как научился играть хотя бы в шашки, в шахматы, в домино, но по-настоящему владеть этими играми уже почему-то не могу. Вот я сажусь играть в домино (два партнера против двух партнеров). Игра, вроде, простая: каждый игрок имеет семь фишек (из 28 штук), максимальный счет одной фишки равен 12. Хотя фишек пустотных или цифровых всего семь штук одного вида, размещены, они по-разному в 28 фишках, отчего я теряюсь и не в состоянии упомнить, кто чем играет, я быстро забываю, кто что ставил... я думаю, вспоминаю... а игроки ждут, ругаются каждый раз, когда мой ход, и все равно не припомню, какими фишками я сам ходил. И когда я смотрю на домино (шашки, шахматы), то я вижу в окружности две или три фишки (вместо 28) и чтобы не забывать про них, приходится без конца оглядывать фигурки во все стороны...
До войны и до ранения я хорошо играл в шахматы. Но вот после ранения в госпитале я почему-то „забыл“, как играют в шахматы, как называются шахматные фигуры, то есть я забыл все о шахматах, как забыл после ранения, как называются буквы, цифры...
Я берусь играть в шахматы с начинающими игроками и почему-то долго думаю, а как же надо ходить. А вот вспомнить во время игры, как называются те или другие фигуры, я до сих пор почему-то не могу (ферзь, ладья, слон, конь, пешка, король). Иногда я вспоминаю про коня (лошадь), про короля (царь), а все остальные фигуры — отвлеченные для меня, и я их не мог запомнить в течение двух десятков лет. А в госпитале я приспосабливался: вместо ферзя называл фигуру „царевна“ (если вспомнится), вместо короля — тоже называл „царь“, про коня вспоминал - „конная Буденного“ (если припомню), ладью и слона заменял словами „офицер, дамка“ (если вспоминал об этом), все легче вспоминать. Но все же во время игры и эти слова плохо вспоминались. Во время игры на доске я видел две-три фигурки, как и буквы во время чтения — всего три-четыре буквы от центра поля зрения и влево. От того, что я не вижу всю шахматную доску, а только маленький кусочек, я без конца забываю о существовании фигур, „зеваю“, теряю фигуры. А заранее знать хоть на один ход вперед — я не мог почему-то...
Примерно то же самое случилось и при игре в шашки: я забыл, как играют в шашки, хотя до ранения играл хорошо, прямо скажу.
Когда я увидел в госпитале шашки, то я узнал их по старой зрительной памяти. Но когда я хотел поиграть в шашки с одним больным, то вдруг забыл, как же ими играть, в какую сторону нужно двигать шашкой, по сколько клеточек можно ходить, в общем, забыл, как нужно играть ими. И товарищ вместо того, чтобы играть со мной в шашки, начал обучать меня игре в шашки, просто смех и грех. Вскоре я быстро научился, как ходят „шашка“ и „дамка“, и часто даже, хотя и с трудом все еще, вспоминал при игре слова — „шашки“, „дамка“, почему-то легче вспоминал эти два слова, а вот в шахматах — там несравненно труднее. Но все же при игре в шашки у меня также были затруднения. Я очень долго соображаю, путаюсь, забываю ходы, наперед предвижу только один ход, а что делает в то время противник — совершенно не знал, точно так же, как и при игре в шахматы...»
И не только шахматы, шашки, домино. Для него стали невозможны и все формы сколько-нибудь сложного общения, он становился беспомощным, когда он вступал в разговор, приходил на концерт, старался понять кинокартину.
И здесь до него доходили лишь самые простые бытовые сцены, все остальное было раздроблено на куски, которые он не мог связать, смысл которых оставался для него непонятным.
«Кино я посещаю регулярно, когда оно бывает. Все же для меня приятно смотреть кинокартину. Все-таки меньше скуки. Только я не могу теперь после ранения читать что-либо в кино на экране, потому что я научился читать и читаю только по слогам, по буквам. И когда на экране появляются слова, то я успеваю прочитать только две-три буквы, как экран с буквами исчезает и заменяется картиной. Но и экран я вижу не целиком, а только часть его — слева от центра зрения глаз. И чтобы иметь представление обо всем, что творится на экране, мне приходится окидывать глазом экран со многих точек зрения, т. е. стократно вращать глазами с одного места экрана на другое. И поэтому я быстро в кино утомляюсь, ломит глаза, голову. А оттого, что я не могу читать, я не понимаю картины. Но и в звуковом кино, где читать почти что нечего, а приходится только смотреть и слушать, я все равно не понимаю почему-то картины. Я не успеваю понимать, о чем говорится в картине, как уже экран показывает другое действие.
Да и вообще я стал понимать только очень простые вещи, что-нибудь вроде тех, которые были в детстве. А так я смотрю картину и мало что понимаю. Вот в картине разговаривают двое людей, а зрители смеются, а я не пойму, что же смешного там. Мне только становится понятно в картине, когда двое людей начинают ругаться, драться, падать, это уже для меня тоже понятно без слов. Но все же картина после ее просмотра не оставляет в памяти никаких следов, так мне кажется, хотя все-таки понемногу что-то, наверное, воспринимается, хотя я сам об этом не могу понимать...
То же можно сказать и о концертах. Я слышу и вижу выступающих, но смысл слов их я не успеваю понимать и схватывать, и все слова для меня остаются пустыми, да и те не остаются долго в памяти, а мигом забываются».
Правда, музыку он продолжал любить; но в песнях получалось что-то странное: он легко сохранял мотив, а содержание, выраженное словами, по-прежнему не доходило до него, и песня расчленялась на понятный мотив и чуждое, не доходящее до него, содержание.
«Это мне напоминало своего рода то же, что происходило с моей речью и памятью: обрывок словесной песни — это мое речевое значение, а мотив — это вроде автоматического букваря, когда я, не зная букв, автоматически их называл».
Живое воображение. Личность.
Ранение нанесло непоправимый ущерб его мозгу; оно перечеркнуло его память; раздробило познание на множество кусков. Лечение и время возвратили ему жизнь, положили начало работе над возвращением этого мира, который он должен был собирать из маленьких кусочков - отдельных «памяток». Они сделали его беспомощным «умственным афазиком», который должен был жить в своем новом «беспамятном мире». Они заставили его начать титаническую работу над собой, работу, источником которой была постоянная надежда возвратиться к жизни, стать полезным другим.
Но вот удивительный результат ранения: оно полностью пощадило мир его переживаний, мир его творческого энтузиазма, оно оставило полностью сохранным его личность, личность человека, гражданина, борца!
И как беззаветно он борется за восстановление своего раздробленного «беспамятного» мира! Как остро он чувствует свои огромные пробелы и свои маленькие, иногда — столь трудно ощутимые успехи. И какое яркое воображение сохранилось у него: как красочно он вспоминает свое детство, как ярко и образно описывает он леса и озера, как трогательно переживает он свои прогулки, каждую травинку, каждый цветочек...
И он продолжает так же тонко чувствовать людей, воспринимая их мотивы, оценивая их поступки, вместе с ними переживая их беды и радуясь их достижениям.
Больной и лишенный «речи-памяти», он продолжает жить жизнью своей страны, он остается ее гражданином...
И вот что особенно поразительно: он, потерявший свои знания, неспособный сразу схватить значение грамматической конструкции, бессильный перед задачей быстро подсчитать в уме несколько чисел, — он сохранил удивительное по яркости эмоциональное воображение, тонкое умение представить себе людей, с их столь разнообразными мотивами и переживаниями.