Я приблизился к отцу, встал на колени и склонился над ним. Он еще дышал. Я повернул его истерзанное лицо к себе. Когда он меня узнал, в его глазах вспыхнула радость.
– Ноам…
– Отец…
– Я ее не тронул, сохранил для тебя…
По его гримасе, которую он силился обратить в улыбку, я понял, что он поверяет мне секрет, которым гордится.
– Отец, о чем ты?
На его лицо спустилась тень. Глаза стали меркнуть, и губы еле слышно прошептали:
– Нура… невинна…
И жизнь покинула его.
Я пристально смотрел на Озеро. Нура была рядом.
Ничего особенного, какая-то лодочка, какие-то утки. Дневная жара убила звуки. Все застыло.
После окончания боя Нура пыталась меня разговорить, но я отмалчивался. Последние слова отца меня потрясли. «Нура… невинна…» Покидая этот мир, он открыл мне, что сберег Нуру для меня; благодаря ему она не досталась и другим мужчинам, этим хищникам, чтобы предстать чистой в день нашей свадьбы – вот его последний дар, приношение отца сыну.
Меня мучило подозрение: я смогу вынести кончину Панноама, лишь если буду его ненавидеть. Если же я допущу мысль, что он был моим защитником, добрым и заботливым отцом, я рискую сломаться.
Так кем же он был? Чудовищем или героем?
Жара чуть спала, было почти приятно. Забравшись в тростники, я ощущал сопричастность огромному беспокойному миру. Озеро, с виду недвижное, бурлило скрытой энергией, кишело всем, что его питало, этими потоками, ручьями и реками: они, просачиваясь сквозь густые леса, спешили его насытить.
Тибор прибежал к нам; он был страшно взволнован.
– Барак в беспамятстве. Он истекает по́том, и его трясет.
Я очнулся от круговерти мыслей.
– Невозможно: у него лишь царапина.
Нура высказала разумное предположение:
– Он страдает оттого, что убил своего брата. Может, и чувство вины? Нет человека чувствительней, чем Барак.
Тибор в нерешительности подвигал из стороны в сторону своей костистой челюстью:
– Боюсь, что, скорее, это…
– Что?
– Нет, это слишком страшно…
Он замолчал, подавленно упершись взором под ноги. Я чувствовал, что он знает правду, но не решается нам ее открыть.
– Тибор, говори! – крикнул я. – Мы готовы услышать все, что ты скажешь.
Он вскинул голову и посмотрел мне прямо в глаза:
– Где сейчас меч Панноама?
– Я подобрал его и отнес к нему в дом. Думаю завтра захоронить вместе с его телом. Он упокоится вместе с хозяином.
– Я хочу сначала на него взглянуть.
Мы отправились в родительский дом. Тибор обошел мертвое тело, даже не глянув на него, поднял меч, прихватив его тряпкой, внимательно осмотрел его, обнюхал, прошелся по лезвию каким-то раствором. И воскликнул:
– Так я и думал: он смазал лезвие ядом!
– Что?
– Панноам знал, что проиграет бой. Но заручился тем, что и брат не выживет!
Я прислонился к стене, чтобы оправиться от нового удара. Барак умирает? Отец – законченный мерзавец и убийца?
Я получил разъяснение его последних слов: «Нура… невинна…» – это был еще один яд, и предназначен он был мне.
Нура и Тибор пришли ко мне в дом, где Мама в панике хлопотала около Барака; он бредил, и его лихорадило.
Я в отчаянии опять понуро приплелся у Озеру и сел на высоком берегу.
Значит, я остаюсь один, без старшего товарища, во главе деревни. Это конец нашего мира.
В тот миг я еще не знал, до какой степени я прав…
Спускались мягкие душистые сумерки. Медовый свет золотил горизонт, а с другой стороны небо зеленело и проступали первые звезды. Даже птичий щебет не нарушал безмятежности. Покой, сходивший с небесных высот, ложился покровом на все сущее. Лес темнел, и с каждым мгновением берега приближались.
Я должен был запечатлеть в памяти каждый образ, каждый звук, каждый запах. Это величественное Озеро, которое мы боготворили, которому мы молились и посвящали бесчисленные приношения, это Озеро, казавшееся нам высшим Божеством, высшей силой, началом и конечной целью нашего мироздания, должно было вот-вот исчезнуть. Плескаться под палящими лучами солнца ему оставалось лишь несколько дней.
Я видел его в последний раз.
Очень скоро оно будет поглощено вместе со всем своим окружением.
Людям, животным и растениям суждено в адских мучениях погибнуть. И лишь немногим удастся этого избежать…
И необязательно лучшим.
Думая о Панноаме и о Бараке, я полагал, что это конец нашего мира. В тот миг я еще не знал, что мне предстоит столкнуться с концом света…
Интермеццо
– Поужинаем вместе. Я тебя приглашаю.
Ноам попятился перед улыбающимся разодетым сорокалетним собеседником.
Сблизиться с ним? Еще чего.
Симпатия, зарождавшаяся в нем, стоило ему познакомиться с человеком, всякий раз получала предупреждение, которое толкало его образумиться: «Не привязывайся, ты заставишь его страдать, а потом сам будешь терзаться». Для Ноама чистосердечие всегда было под запретом. Он не мог ни раскрыть свою личность, ни поделиться воспоминаниями и уж тем более признаться в своей особенности: собеседник либо не принял бы этих откровений, заподозрив его в безумии, либо поверил бы, а после периода очарования начал бы испытывать зависть, возмущение или досаду; так что дружба непременно потерпела бы крах. Женщины? Ноам вздохнул. Если мужчин он изучил вдоль и поперек, женщины были для него темным лесом. Он никогда не понимал, как они отреагируют на него. Да и ему самому было непонятно, как он на них реагирует…
– По-моему, «Тритон» подойдет. Ты рыбу любишь?
Осторожно, ловушка: дать утвердительный ответ на этот гастрономический вопрос означает принять приглашение и завязать начатки отношений.
– Превосходно! – бросил он.
Зачастую лучший способ выйти из затруднительного положения заключается в его приятии. Находчивость или малодушие? Не важно.
Новоиспеченные приятели покинули бар в квартале Мар-Михаэль, где скоротали вечер, и уселись в ярко-красный спортивный автомобиль обтекаемой формы и с откидывающимся верхом. Они едут через Бейрут. Хасан рассуждает, крутит руль, переключает скорости, по пути приветствует приятеля, совершает разворот, сигналит, благодарит – и все это мастерски, проворно, с прямой спиной, свободной жестикуляцией и полнейшей непринужденностью. От него исходит то жизнерадостное обаяние, которое основано на свойственных мачо и присущих мужчинам Ближнего Востока беззаботности и уверенности. Его словоохотливость могла бы вызвать нарекания, однако удерживается в границах дозволенного.
Они познакомились в кафе две недели назад. С тех пор как в квартире, снятой у вдовы, чтобы марать бумагу, Ноам начал свое повествование, он не испытывал необходимости ни в одиночестве, ни в этикете. Он сочинял повсюду, он покидал комнату, не выходя из своей книги, он уносил ее в себе – лучше даже сказать, она передвигалась внутри его. Если поначалу он сознательно усаживался за стол, подобно тому как рыбак выходит в открытое море, то теперь он больше не искал сюжетов: сюжет сам находил его. Стоило ему проснуться, как его уже призывала новая страница; он склонялся над ней, и строки лились одна за другой.
В тот понедельник Хасан неожиданно воздвигся перед ним. Уткнувшийся в свою тетрадь Ноам сперва увидел только обтянутые темными джинсами слегка широковатые бедра, дорогущий кожаный ремень и безупречную ослепительную сорочку под наброшенным на плечи свитером.
– Ты что, писатель?
Ноам поднял глаза к улыбающемуся, загорелому и веселому лицу Хасана:
– Нет.
– Однако целый день пишешь.
Ноам покраснел, будто его застали за чем-то постыдным. Его сосредоточенность на прошлом помешала ему осознать, что в настоящем он остается вполне видимым.
– Я не писатель. Я…
Хасан ждал ответа, Ноам брякнул первое, что пришло в голову:
– …Историк.
– Круто! Какого периода?
– Неолитического.
Ноам предполагал, что на этом диалог прекратится, потому что за долгие тысячелетия удостоверился, что доисторический период вообще не интересует людей, каковые, подобно ловко скрывающим бедных родителей нуворишам, опасаются изучения своих корней.
– Фантастика! – усаживаясь, воскликнул Хасан. – Мне как раз требуется статья о доисторических временах.
С тех пор Хасан и Ноам стали встречаться ежедневно; после работы ливанец на час обосновывался в бистро и целиком посвящал это время беседам с Ноамом.
Хасан возглавлял модный журнал «Happy Few»[19] с плотными глянцевыми страницами, на которых вперемешку с рекламой крупных производителей косметики, часов и одежды печатались сопровождаемые двуязычными текстами роскошные фотографии мимолетных знаменитостей. Как и его журнал, Хасан интересовался всем на свете. Его разговор гибко скользил от политики к кинематографу, на ходу касаясь моды, убранства интерьеров, спорта, кулинарии, литературы. Хасан ко всему испытывал любопытство, но поверхностное – его достоинство оборачивалось недостатком. Он размещал на страницах своего журнала какую-нибудь энциклопедическую диковину, но углубляться в ее изучение ему было скучно. Будучи сторонником легковесности, он счел бы непристойным замкнуться в рассуждении на одну тему. Настойчивость вызывала у него отвращение, академическая основательность претила его склонности к изящному, от дотошности клонило ко сну. Этот гарцующий говорун кратко проинформировал Ноама относительно того века, где тот причалил, – о более полезном проводнике Ноам и мечтать не мог.
Не обращая внимания на транспортные артерии, запруженные то автомобилями, когда улицы расширялись, то пешеходами и незаконными торговцами, едва они сужались, – Хасан благодарил Ноама за его текст о режиме питания в эпоху неолита:
– Это сенсация!
В первый день, чтобы придать правдоподобия сделанному им утверждению («Я историк»), Ноаму, подвергшемуся настоящему допросу о периоде, в котором он объявил себя специалистом, пришлось обратиться к своей памяти, а не к полученной в библиотеке справке и уверенно просветить Хасана относительно нравов и обычаев того времени. Единственный раз он оплошал – когда дело коснулось ученых споров. Поскольку не имеется ни одного письменного свидетельства, а существуют исключительно бессловесные предметы, научные трактовки представляются неисчерпаемыми и открывают широкую дорогу гипотезе, воображению, внезапному прозрению и полемике. Но когда Хасан спросил, к какому лагерю относится он сам, Ноам побледнел: хотя он знал свою эпоху, ему было совершенно неведомо, что о ней опубликовано. Слушая Хасана, Ноам понял, что история доисторических времен сводится к множеству историй различных, изложенных историками предысторий.