Дважды в год я наведывался на опушку возле деревни, чтобы предаться воспоминаниям на могиле Барака и Мамы.
Там произошло нечто необыкновенное: на холмике, под которым я схоронил своих родных, проклюнулись два деревца; несколько лет они, как полагается, тянулись вверх, а затем, повзрослев, сплелись, да не просто сплелись – они проникли друг в друга. Как мне описать это невероятное слияние? Основная ветвь одного из них, мощная, толстая, сильная, вошла в ствол другого. Оно же не только стерпело вторжение, но и упрочило его, зарубцевавшись вокруг, добавив наросты коры, которые образовали кольца. Союз был скреплен.
Я с волнением смотрел на эти соединившиеся деревья. Барак и Елена – это могли быть только они – продолжали свою историю. Их страсть взошла, поднялась к небу и окончательно связала их. Растениями они завершили то, чего не смогли сделать, будучи людьми: стали единым целым. Их любовь продолжала жить…
Весной и в конце лета я в течение трех десятилетий приходил почтить их память, не рассказывая об этом Хаму. Я проводил весь день, сидя между ними, в их дружелюбной тени. Я гладил их. Иногда я их обнимал – и трепетал, когда кора, к которой я прижимался щекой, щекотала меня, как прежде медная борода Барака; я заливался слезами, когда меня нежно окутывал сладкий и тяжелый цветочный запах, потому что ощущал, будто Мама обнимает меня. Острота этих переживаний придавала мне сил и уверенности. Значит, вечность существует. Как и счастливая жизнь.
Нура не выходила у меня из головы. В первые годы воспоминания о ней удручали меня. Потом стали завораживать. Не было нужды вызывать в памяти ее четкий образ или рассказывать себе истории. Мне довольно было представить ее себе, чем-то заниматься под ее взором, мельком представлять себе ее лицо.
Случалось, я спрашивал себя, принадлежит ли еще Тибор нашему миру, бороздит ли его по-прежнему в поисках своего ребенка. Его внезапный уход по-прежнему озадачивал меня, и я надеялся, что он в конце концов смирится с исчезновением дочери. Этот вдумчивый и умудренный знаниями человек ведал лишь одну страсть – и этой страстью была Нура.
Как и я?
На протяжении трех десятилетий я жил сегодняшним днем, но где-то в глубине души, в невыразимой словами области, смутно чего-то ждал. Чего? Этого я не ведал…
Чего именно, однажды мне сказал Хам.
Я еще издали увидел его. Он едва тащился! Его согбенная исхудалая фигура казалась невесомой, как пыль на дороге. Он с трудом преодолевал встречный ветерок, который чуть заметно пригибал одуванчики.
– Бедняга Хам! – воскликнул я. – Он уже на себя не похож!
И даже не заметил нелепости своего суждения. Разумеется, этот Хам не имел ничего общего с прежним Хамом, молодым человеком, но почему же физическому состоянию я придавал больше значения, чем другим? Хам был самим собой во все возрасты своей жизни: в три месяца, в пять лет, в пятнадцать, в двадцать, а вот теперь – в шестьдесят пять! Можно ли принять какое-либо состояние за образец? Разве я упрекал тридцатилетнего Хама в том, что он не похож на Хама десятилетнего? Подобно многим, я просто полагал, что детство представляет собой подготовку, а старость – угасание. Говорят, Природа тратит двадцать лет на то, чтобы создать человека, который пользуется своим телом лет десять-пятнадцать, а последующие десятилетия она занимается его разрушением.
Хам подошел ко мне, запыхавшись и обливаясь по́том. Обнимая его, я заметил отощалые плечи и острые лопатки. Чтобы скрыть сочувствие, которое он у меня вызвал, я отпустил какую-то шутку.
Мы перебросились несколькими обычными словами, и я привычно ждал от него увлекательных новостей. Увы, он только молча растирал ладони.
– Что, Хам?
– Фалка умерла, папа. Пять дней назад.
– От чего она умерла, сынок?
Он с некоторым удивлением взглянул на меня:
– От старости.
Его слова меня огорошили. Я не видел Фалку тридцать лет, так что мне пришлось молниеносно восстановить в памяти ее образ и заменить цветущую молодую женщину на агонизирующую старуху.
Хам не сводил с меня глаз. Его молчание говорило о многом; оно кричало мне: «И я тоже, папа, я тоже угасаю. Я тоже скоро умру».
Я заметался по опушке, на которой мы всегда встречались. Я стыдился себя, своей молодости, своей неспособности передать ее ему; мне было жалко его, Фалку, всех тех людей, что подвержены времени. Почему я этого избежал? Невыносимо!
Когда мое тело выплеснуло весь гнев, я уселся подле Хама. Он ласково улыбнулся мне:
– Возвращайся вместе со мной в деревню.
– Нет, Хам, не будем…
– Ты меня не стеснишь. Все те, кто тебя знал, давно в земле, папа. Кроме меня. Ты можешь воротиться.
– А твои дети? Я ведь занимался ими, когда они были маленькими. Они меня узнают.
– Конечно узнают! Ведь ты не изменился! И именно поэтому решат, что это не ты. Никто не может убежать от времени. Я представлю тебя как родню, это оправдает внешнее фамильное сходство с Ноамом, моим незабвенным покойным отцом, который скончался – не забывай! – тридцать лет назад.
Его план показался мне убедительным. Я вздрогнул:
– Мне страшно, Хам…
– Чего ты боишься?
– Вернуться туда. Я так привык к своему одиночеству. Разве…
– Мне трудно приходить сюда. Слишком далеко. Я сильно устаю.
Я бросился к нему:
– Прости.
– Если ты не вернешься со мной, то и сам останешься один, и меня приговоришь к одиночеству. А я этого не вынесу, папа.
Так я снова стал жить вместе со своим любимым сыном.
Хам оказался прав. Жители нашей деревни не заподозрили в появившемся среди них бойком и хорошо сложенном темноволосом двадцатипятилетнем здоровяке отца старика Хама. Немногие из них, прежде видевшие меня, возликовали, заметив подобное сходство: они скорее были зачарованы, нежели ошарашены, и решили, что я «почти так же хорош собой, как Ноам». Надо сказать, я заметил, что после моего исчезновения моя репутация расцвела, вознеся меня с положения героя на пьедестал кумира. Меня почитали как мудреца, праведника, отца-основателя. Говорили, будто я предвидел потоп (а я всего лишь прислушался к тревогам Тибора), что я построил чудесный корабль несравненной прочности, на который взял, кроме людей, по паре разных животных, чтобы сохранить все виды. Послушать их, так я не упустил возможности всех спасти, а о тех, кто умер, никто и не вспомнил. Смертельная катастрофа превратилась в их устах в победную эпопею.
Очень скоро я выбранил Хама, который позволил распространять подобный вздор.
– Я пытался поправить их, папа, – искренне возразил он. – Я правда настаивал, тем более что ты столько раз про все рассказывал. Но мои уточнения никого не интересуют. Меня слушают из вежливости, некоторое время придерживают язык, а потом все продолжается с новой силой. Людям нужна не истина, а красивая легенда.
Хам слабел. Несмотря на мои заботы, микстуры и травы, энергия покидала его. Человек заканчивает жизнь тем же, с чего начинает, – он просит о помощи. Почтенный возраст сродни младенчеству. Роли в семье меняются: забота меняет направленность. Всякий родитель становится младенцем своих детей.
Со мной этого не произошло. Я по-прежнему был отцом своего сына до конца, пока он не угас. Наедине мы были счастливы: Хам проявлял ко мне нежность, я принимал ее и безгранично дарил ему свою. Сколько часов мы провели, лежа в полумраке на циновке, беседуя обо всем и ни о чем и радуясь слиянию наших голосов и возможности быть вместе? Зная, что смерть вот-вот похитит его у меня, я жадно наслаждался присутствием сына. Эта грядущая утрата разъясняла мне, что́ в жизни имеет значение. Какая скорбь лежала в основе моего блаженства! Приближающаяся пустота властно предписывала мне упиваться полнотой настоящего. Каждое мгновение заранее приобретало нежный флер ностальгии: настанет день, когда ничего этого больше не будет.
И вот после полудня, в прохладе и тишине своего дома, мой сын навсегда уснул в моих объятиях. Долгое время я не мог прийти в себя. Младенцем я брал его на руки. И теперь, стариком, я по-прежнему держал его на руках. В чем разница? Теперь он уже не отвечал на мои улыбки…
Я похоронил Хама рядом с Бараком и Еленой, у подножия сросшихся деревьев. Потом, когда мы с семьей произнесли молитвы, я ощутил себя чужаком среди тех, кто видел во мне какого-то невнятного родственника, чье общество так любил Хам. Моя роль подходила к концу. Мне следовало исчезнуть.
Сколько еще времени это нестареющее тело будет заставлять меня жить?
Печаль казалась мне естественной; я полагал, что смогу избыть до конца свою грусть, сколь бы острой она ни была. Зато за пределами всякого горя меня терзал невыносимый вопрос: есть ли у меня еще желание жить? Такой жизнью? Я подумывал о том, чтобы повторить поступок Барака. Мой мир постепенно исчезал, а я – нет! Возможность избегать участи других людей, не расставаться больше с теми, кого я люблю, не исчезать вместе с ними не только не давала мне никаких привилегий – напротив, подвергала меня пытке. Эта затянувшаяся молодость, нелепая, необычная, беспощадная, глупая, и угнетала меня, и обрекала на уединение. Я проклинал Гениев, Духов, Богов за то, что они выдумали для меня новое одиночество – одиночество в непрерывном потоке времени. Если каждый познал отшельничество в пространстве, то я, и только я подвергался заточению во времени. Как жить с человеком, если не можешь разделить его уязвимость? Как сопутствовать дорогому существу, которое увядает, когда сам ты не подвластен увяданию? Как пережить смерть сына? И наверняка – будущих детей?
Я не получал ответа.
Ни от Богов, ни от Духов, ни от Демонов, ни от себя самого.
Это молчание отсрочило роковой поступок. Раздираемый слишком многими вопросами, чтобы их можно было решить одним взмахом ножа, я продолжил жить – не приняв такого решения и не испытывая такого желания.
Или, по крайней мере, мне так казалось.
После тридцати лет на одном месте я отправился в путь с котомкой за плечами.