Несколько часов молодые люди заполняли карточки. Около дюжины картин остались неустановленными. Их они отложили в сторону. Затем они отнесли карточки мистеру Валентину, который поблагодарил их за работу и отпустил, чтобы, как обычно, просмотреть работы в одиночестве.
Хотя в подсобке было жарко, Курт Валентин не снял пиджак и даже не ослабил узел галстука. Он был некрасив: лысый, с широким лицом, большим носом и широко посаженными глазами. Но он был обходительным, жизнерадостным и представительным – качества, которые хорошо зарекомендовали себя как в Германии, так и здесь в Нью-Йорке.
Он переходил от картины к картине, останавливаясь, чтобы полюбоваться на них. Все это было Entartete Kunst – «дегенеративное искусство», нацистский обобщающий термин для «еврейского» и «большевистского» искусства, а также для любого вида абстракционизма и модернизма, вообще любого творчества, заставлявшего зрителя задуматься и подвергнуть сомнению установки Третьего рейха.
Немецкий еврей Валентин покинул Германию в 1937 году с благословения нацистов и получил задание – продавать дегенеративное искусство в Соединенных Штатах. Прибыль от этого должна была пойти на усиление военной мощи Германии. На нацистском жаргоне он был «девизен-юде» – еврей, добывающий для рейха иностранную валюту.
Кем же он стал теперь, когда война закончилась, задумался Валентин. Да просто евреем, наверное. Но он продолжал вести дела с гитлеровскими арт-дилерами и крупной сетью немецких арт-агентов, которые возобновили бизнес в обычном режиме, специализируясь в основном на произведениях искусства, проданных евреями, спасавшимися от нацистов. На произведениях, проданных под крайним давлением.
Валентин провел рукой по гипсовой скульптуре Отто Фрейндлиха, напоминающей скульптуры на острове Пасхи. Ее многие считали уничтоженной, но Валентин ее спас. Это стало его долгом, его призванием не только по отношению к таким художникам, как Фрейндлих, которого нацисты убили в концлагере, но и к художникам-экспериментаторам во всем мире. Его миссией стало – принести современное искусство в Америку. И если это означало торговлю с бывшими нацистскими арт-дилерами и продажу работ сомнительного происхождения, пусть будет так. Чтобы выжить, нужно было сделать выбор – фаустовская сделка, на которую он согласился.
Относясь к каждому произведению искусства как к осиротевшему ребенку, которому нужен свой дом, Валентин просматривал свои списки, делая пометки на карточках потенциальных покупателей. Затем он отложил карточки в сторону. Чтобы идентифицировать произведения искусства, они ему были не нужны; он и так знал их все, за исключением небольшой группы неподписанных и неопознанных работ, которые его молодые стажеры отложили в сторонку. В одной из них он сразу узнал картину Кете Кольвиц. Немудрено, что стажеры ее пропустили, эта художница пока не была известна в Штатах. Другие оказались работами незначительных художников. Только одну вещь Валентин вообще не смог опознать: черно-белый портрет женщины, выглядевшей так, словно она вот-вот заплачет – сентиментальный и не в его вкусе. Вероятно, его положили вместе с другими по ошибке. Он отложил его в сторону и выключил свет.
Ассистентка, выпускница школы секретарей, в которой не изучались гуманитарные науки, еще сидела за своим столом. Отличная машинистка и стенографистка, в остальном она была скучной и бесхитростной. Он велел ей идти домой, затем попросил подождать, сходил в запасник и вернулся с маленьким сентиментальным портретом женщины.
– Повесишь себе на стенку.
Секретарша стала отказываться, но Валентин настаивал. Она поблагодарила его и сказала что-то про печальный взгляд женщины, перевернула картину и заметила дату: 1944 год.
– Практически новая. Можно я подарю ее маме? Я уверена, что ей понравится.
Валентин рассеянно кивнул, вспомнив о своей матери, которая пропала без вести через год после того, как он покинул Германию.
– У мамы большой старый дом с множеством пустых стен, и картина будет смотреться великолепно, – говорила секретарша. – Это в пригороде, в маленьком городке, о котором вы, наверное, никогда не слышали. Стэнфордвилл…
Но Валентин уже давно ее не слушал.
66
После того, как Смит и Ван Страатен ушли, я первым делом снова позвонил Аликс, но услышал автоответчик. Я прогулялся по парку, по дорожкам и широким лужайкам вокруг большого пруда. Найдя в кармане оставшуюся от завтрака булочку, я скормил ее утятам. Потом попытался позвонить Смиту, чтобы узнать, связались ли они с Бейном, но и там нарвался на автоответчик. Затем еще немного погулял, поминутно поглядывая в телефон.
Повсюду были люди: прогуливались рука об руку семейные пары, молодые мамы катили перед собой коляски, играли дети. День был прекрасный, и я должен был чувствовать себя хорошо, но я чувствовал одиночество, тревогу и ревность, представляя Аликс с куратором, которого никогда не видел. Я задавался вопросом, что я здесь делаю, когда должен сидеть дома, рисуя картины для своей выставки, и проклинал тот день, когда Аликс принесла в дом эту картину. Аликс перезвонила, когда я завершал очередной оборот вокруг пруда.
– Где ты была?
– Интересное приветствие, – ответила она. – Ты же знаешь, где я. Я получила твое сообщение, но мой сотовый здесь не работает. Я в аэропорту Парижа, у настоящего телефона-автомата – помнишь такие? – жду машину, которую мы арендовали, а ее все нет и нет… – Голос ее звучал бодро, но меня это почему-то не радовало.
Я рассказал ей о встрече с Каролин и ее другом со шрамом на лице, и о том, как он предупредил нас держаться подальше от этой картины.
– Но у нас уже нет этой картины.
– Я так ему и сказал. – Затем я попытался описать свою встречу со Смитом и Ван Страатен, но Аликс остановила меня, потому что ничего не поняла, что неудивительно, поскольку я в своем изложении старательно избегал того, что говорил я. Помолчав, я спросил, а как у нее дела, и она ответила, что все хорошо.
– Было, – прибавила она. – До того, как я все это услышала. Хотя я все-таки ничего толком не поняла, да еще связь плохая. – Потом Аликс сказала, что вернулся ее спутник, и им пора ехать, и предложила мне рассказать все при встрече. И тогда я решился.
– Они знают о твоем отце и собираются связаться с ним.
– Что? Кто знает?
– Ван Страатен и Смит. – Я попытался все объяснить ей, хотя сам толком ничего не понял, кроме того, что Ван Страатен нужен клиент, чтобы купить картину. – И для этого они собираются позвонить твоему отцу.
– Я все еще не понимаю, – сказала Аликс. – Никто же не знает, где мой отец. Как они смогут ему позвонить?
– Потому что я дал им его номер.
– Откуда у тебя этот номер?
Говорить не хотелось, но пришлось.
– Значит, ты рылся в моем телефоне? – спросила она, помолчав.
– Да. – И я рассыпался в извинениях, потом припомнил ей, как она скрытничала, потом снова извинился и уточнил, что сделал это до того, как она мне призналась, и вообще у меня не было выбора: – Они собирались тебя арестовать.
– Что-о? – спросила она недоверчиво, и ее можно понять. Я еще раз попытался что-то объяснить, но услышал, как какой-то мужчина, очевидно, куратор, говорит ей, что машина ждет. – Все, мне пора.
– Я все объясню тебе завтра, – сказал я. – И ты меня поймешь.
– Думаешь, смогу? – спросила она.
– Пожалуйста, поверь мне. Я люблю тебя.
– Хорошо. – Аликс повесила трубку.
Я с минуту постоял там с телефоном в руке, глядя на утят и думая о том, как плохо я все объяснил или даже не объяснил вовсе, и что мне теперь делать, чтобы Аликс меня поняла. Я прокрутил это в голове: разговоры со Смитом и Ван Страатен, с Каролин и ее другом со шрамом на лице, и мне вспомнились его слова.
«Я бы порекомендовал вам и вашей девушке держаться как можно дальше от автопортрета Ван Гога… И скажите мисс Верде, чтобы она поменьше путешествовала».
О каком путешествии он говорил? О нашей поездке сюда, в Амстердам? Или о ее поездке во Францию? Но откуда он мог все это знать?
Он знал, как мы обнаружили эту картину под другой, знал наши имена, при том что Каролин ему их не называла, и знал, что нас ищут.
Я перезвонил Аликс, но она не брала трубку, и тогда я вспомнил ее слова, что ее телефон там не работает. Тогда я позвонил Каролин и попросил еще раз устроить мне встречу «с тем человеком».
– С каким человеком? – спросила она.
– С этим вашим другом. Который со шрамом.
67
Мерцали лампы дневного света, в конференц-зале столбом стоял табачный дым, все были на взводе. Прошло двадцать четыре часа, а известий от людей Торговца все не было.
Но повод для оптимизма имелся. Бейн был в деле. Он согласился выдать себя за высокопоставленного клиента Льюиса в обмен на помилование, которое Ван Страатен обещала устроить ему через Государственный департамент.
– Он знает, как его нашли? – спросил Смит.
– Мы сказали, что выследили сами.
– Хорошо. – Смит все еще надеялся оградить Перроне и Верде от этого дела и связанных с ним неприятностей. – Вы понимаете, что предоставить Бейну доступ к великой картине – все равно что помахать мышью перед носом кошки?
– Это верно, – усмехнулась Ван Страатен. – Но люди из Госдепа говорят, что мистер Бейн – очень удачливый кот. Он будет вести себя хорошо.
Смит не был в этом уверен. Он посмотрел на маленькую картину Матисса, одну из ранних работ художника в стиле фовизма, доставленную вчера. Она стояла в углу, как выброшенный рождественский подарок – первое произведение искусства, которое должно было сыграть роль приманки. Похищенная нацистами картина, которую никто не видел в течение восьмидесяти лет, недавно негласно вернулась в мир и стала частью роскошной коллекции, которую «Келвин Льюис» предложил Торговцу.
– А что, если они оставят себе Матисса и не явятся за второй картиной? – спросил Смит.
– Этого не произойдет, – сказала Ван Страатен. – Дело, в общем-то, не в Матиссе, а в том, чтобы ты продал Ван Гога, самую высококлассную из картин, всплывших за последние десятилетия. Торговец хочет контролировать продажу на расстоянии, чтобы остаться в стороне, если что-то пойдет не так.